© Ореханов Ю. Л., 2009

© Оформление. Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2014

Введение

Сто лет назад русская интеллигенция устами В. В. Розанова вынесла суровый приговор издателю, ближайшему единомышленнику и сотруднику Л. Н. Толстого, В. Г. Черткову: «Толстой буквально находился “в руках” Черткова: ограниченного и фанатичного своего “поклонника”, который запечатлел вечною печатью волнующийся и вечно растущий, вечно менявшийся мир дум и чувств Толстого, мир его настроений. Он запретил ему, поклонением и “преданностью”, выход из такой-то фазы, в которой застал Толстого и которая его [Черткова] пленила; и буквально задушил Толстого мыслями Толстого же <…> Россия не скажет ему “спасибо” и в свое время произнесет над ним жестокий суд»1
Розанов В. В. Загадки русской провокации: Статьи и очерки 1910 г. М., 2005. С. 393.

Представляется, что настало время серьезно разобраться, насколько этот приговор адекватен. Безусловно, с одной стороны, роль и влияние В. Г. Черткова в издании произведений писателя, их собирании и хранении, а также формировании имиджа Толстого недооценить очень сложно. Более того, благодарность современников за этот подвиг, в особенности за титанические усилия по подготовке юбилейного полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, долго служила тем фоном, на котором должны были рассматриваться все деяния любимого ученика писателя.

С другой стороны, уже давно достоянием истории стали споры о завещании писателя, о стремлении В. Г. Черткова подчинить волю Л. Толстого своей воле, стремлении, которое привело в итоге к жесточайшему конфликту с графиней С. А. Толстой и ее детьми.

Казалось бы, в ситуации, когда исследователям известна вся жизнь Л. Толстого, чуть ли не каждый день этой жизни, расписанный по минутам, когда опубликована переписка Толстого с Чертковым, а также многочисленные источники, трудно рассчитывать на возможность сказать что-то новое о его отношениях с ближайшим учеником. Но эта картина совершенно обманчива. Истинная роль В. Г. Черткова в судьбе писателя, более того, в истории России конца XIX – начала XX в. только сейчас реально может стать предметом детального исторического анализа.

Долгое время обаяние главного дела жизни В. Г. Черткова – сохранение для грядущих поколений литературного наследия писателя и подготовка первого полного собрания сочинений Л. Толстого – не позволяло поставить с научной строгостью и ответственностью некоторые «неудобные» вопросы, из которых главным является следующий: насколько правдивой является картина взаимоотношений Л. Толстого и В. Черткова, написанная, как правило, на основании свидетельств либо самого Черткова, либо близких ему по взглядам людей?

Еще современники выражали недоумение по поводу отдельных, но очень значительных эпизодов в жизни писателя.

В первую очередь это история последних дней его жизни, когда в значительной степени под влиянием В. Г. Черткова к одру болезни Л. Толстого не были допущены ближайшие члены семьи Л. Толстого и православный священнослужитель, прп. Варсонофий Оптинский, имевший при себе запасные Св. Дары и обладавший особым правом причастить Л. Толстого, в случае если бы только писатель произнес одно слово: «каюсь». Кроме того, вызывает большой исторический интерес и история завещания писателя, завещания, которое было подписано в буквальном смысле на лесном пне, втайне от семьи.

Но самый главный вопрос, быть может, имеет даже более принципиальное значение: действительно ли в определенный момент В. Г. Чертков получил власть над писателем и какие последствия для Л. Толстого эта власть имела?

Современный исследователь А. Д. Романенко совершенно справедливо указывает, что В. Г. Чертков представляет собой «незаурядное и сложное явление на небосклоне общественной жизни России рубежа XIX и XX веков»2
Из бумаг В. Г. Черткова и его современников / Вступ., публ. и примеч. А. Д. Романенко // Филологические записки: Вестник литературоведения и языкознания / Воронежский государственный университет. Вып. 19. Воронеж, 2003. С. 214.

В то же самое время по каким-то загадочным причинам архив В. Г. Черткова до сих пор остается не только не изученным научно, но даже полностью не описанным3
См.: там же. С. 215.

А. Д. Романенко делает вывод, что Л. Толстой, который, по выражению З. Гиппиус, «не видел» В. Черткова, оказался фактически жертвой той деятельности, которую Чертков развивал на протяжении последних лет жизни писателя4
См.: там же.

Проблема здесь заключается в том, что по причине указанной недоступности до недавнего времени архива В. Г. Черткова серьезных исследований, связанных с его личностью, и в дореволюционной, и в послереволюционной литературе не предпринималось. Более того, до определенного момента вся литература о В. Г. Черткове носила ярко выраженный конъюнктурный характер – складывается впечатление, что даже после его смерти на протяжении довольно продолжительного времени о нем вообще нельзя было писать «плохо». Это объясняется тем обстоятельством, что долгое время монополией на право говорить и писать о Черткове обладали его непосредственные ученики и их последователи.

На этом фоне особо нужно выделить книгу М. В. Муратова, писателя, историка и исследователя русского сектантства, а впоследствии – одного из редакторов полного собрания сочинений Л. Н. Толстого. М. В. Муратов познакомился с В. Г. Чертковым в 1918 г. и был допущен самим владельцем к своему уникальному архиву. Впервые книга М. В. Муратова была издана в 1934 г. и шесть лет назад переиздана5
См.: Муратов М. В. Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков по их дневникам и переписке. Hermitage Publishers, 2003.

Сочинение М. В. Муратова, как представляется, преследовало совершенно определенную цель: показать, что в целом Чертков и Толстой были абсолютно единодушны в жизни, мыслях и мировоззрении. Если в письмах и дневниках Л. Толстого иногда встречаются отдельные критические замечания в адрес своего нового друга и последователя, они носят характер случайных эмоциональных всплесков. После того как книга М. В. Муратова была переиздана в 2003 г., в одном из отзывов она была названа «бесстрастным по тону повествованием», в котором видно объективное и исторически выдержанное исследование6
Панн Л. Хроника дружбы // Новый мир. 2004. № 10. С. 173.

За этой «бесстрастностью», на мой взгляд, с одной стороны, стоит совершенно понятная и легко прослеживаемая идеологическая задача: читая эту книгу, складывается впечатление, что она написана специально по заказу В. Г. Черткова с целью оправдать его во всех тех обвинениях, которые ему предъявлялись в связи с жизнью Л. Толстого, его смертью и его завещанием.

С другой стороны, ценность книги М. В. Муратова заключается в том, что ему были доступны те письма В. Г. Черткова к Л. Н. Толстому, которые не вошли в собрание сочинений последнего (после 1897 г.). Эти письма до сих пор остаются недоступными большинству исследователей, поэтому с выдержками из них можно познакомиться только по книге Муратова.

В этом же ключе выдержана и статья о В. Г. Черткове Л. Я. Гуревич в 85-м томе юбилейного Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого (см.: ПСС. Т. 85. С. VII)7
Цитаты из произведений и писем Л. Н. Толстого в тексте монографии см.: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений (юбилейное издание): В 90 т. М., Гослитиздат, 1928–1958), далее: ПСС, номер тома и страницы.

Работа Л. Гуревич писалась еще при жизни В. Г. Черткова, главного редактора собрания, и, как правило, отражает его версию тех или иных событий.

Несколько иначе следует смотреть на вступительную статью М. А. Щеглова к 88 и 89 томам собрания сочинений писателя, которая написана уже в 1955 г., т. е. после смерти Черткова. Эта статья отражает наметившуюся новую линию в отношении последнего, связанную с более объективным и взвешенным анализом его деятельности. Статья М. А. Щеглова содержит первые элементы критики в адрес В. Г. Черткова. М. А. Щеглов указывает, что в издательской деятельности В. Черткова были «реакционные черты» (ПСС. Т. 88–89. С. Х). По всей видимости, это был сигнал, что приходит новая эпоха в осознании роли В. Черткова в жизни Л. Н. Толстого. В этой же статье автор, пока еще достаточно робко, указывает на несколько агрессивный характер сотрудничества В. Черткова и Л. Толстого: «…нельзя не видеть, что исполнительское “рвение” Черткова, обратившего в догму самые слабые черты толстовского мировоззрения и деятельности, действовало подчас деспотически на Толстого», побеждая последнего к писанию «нравоучительных сказочек на заданные темы» (Там же. С. XXV – XXVI). Автор статьи делает вывод, что В. Чертков воспринимал сотрудничество с писателем и его творчество утилитарно, добиваясь максимального «нравственного» эффекта. Упоминаются также «лишенные такта, настойчивые агрессии Черткова в частный мир Толстого» (Там же. С. XXXI), его ревность и честолюбие.

Только благодаря деятельности последнего секретаря Л. Н. Толстого, В. Ф. Булгакова, о котором далее будет сказано подробно, в печать стали попадать материалы, позволяющие существенно скорректировать картину взаимоотношений писателя и его ближайшего ученика. Кроме того, следует отметить, что в последние 10–15 лет исследователями были опубликованы важнейшие архивные материалы, связанные с темой данной книги. Здесь отдельного внимания заслуживает ряд публикаций со вступительными аналитическими статьями В. Н. Абросимовой и Г. В. Краснова8
См.: Абросимова В. Н. Уход Л. Н. Толстого: По дневниковым записям М. С. Сухотина 1910 г. и в переписке Т. Л. Сухотиной-Толстой с С. Л. Толстым 1930-х годов // Известия Академии наук. Серия ОЛЯ. М., 1996. Т. 55. № 2; Абросимова В. Н. «…Кажется, что я спасал себя…»: Уход Толстого из Ясной Поляны глазами Валентина Булгакова и Михаила Сухотина // Независимая газета. М., 1998. 12 ноября. № 211; Старшая дочь Л. Н. Толстого Татьяна Львовна Сухотина (по неизданной переписке [с В. Ф. Булгаковым]) // Толстовский сборник – 2000: Материалы XXVI Международных Толстовских чтений: В 2 ч. Ч. 2: Духовное наследие Л. Н. Толстого и современность / Тул. гос. пед. ун-т им. Л. Н. Толстого. Тула, 2000; Абросимова В. Н., Краснов Г. В. Последний секретарь Л. Н. Толстого: По материалам архива В. Ф. Булгакова // Известия Академии наук. Серия литературы и языка. 61. 3 (Май – июнь 2002); Абросимова В. Н. История одной ложной телеграммы глазами Сухотиных, Чертковых и В. Ф. Булгакова: [Полемика вокруг литературного наследия Толстого. Публикация документов, связанных с уходом и смертью Толстого] // ЯС. 2006. Тула, 2006.

Исключительное место в теме «Толстой и Чертков» занимает единственная на сегодняшний день имеющаяся монография, посвященная ближайшему ученику писателя: А. Fodor. «A quest for a non-violent Russia: The partnership of Leo Tolstoy and Vladimir Chertkov» (Laham, MD: University Press of America, 1989). Книга А. Фодора содержит много интересного материала и ряд очень продуктивных гипотез, о которых подробнее также будет сказано ниже, но обладает существенным недостатком: эти гипотезы не могли быть исследователем научно обоснованы, так как ему были недоступны различные части архива В. Г. Черткова, рассеянные по нескольким российским архивохранилищам.

Таким образом, в центре данной монографии лежит вопрос о характере взаимодействия Л. Н. Толстого и его ближайшего ученика и последователя и степени влияния последнего на формирование антигосударственной и антицерковной доктрины писателя.

С этой точки зрения представляется необходимым дать ответ на ряд принципиальных вопросов, связанных с историей жизни В. Г. Черткова и проблемой формирования его мировоззрения:

1. В чем заключались особенности процесса формирования взглядов В. Г. Черткова на христианство и какова была роль Л. Толстого в этом процессе?

2. В чем заключается характер издательской деятельности В. Г. Черткова, при каких обстоятельствах формировался его имидж как издателя?

3. В какой степени можно говорить о давлении на Толстого со стороны В. Г. Черткова с целью получить монопольное право на хранение, издание и редактирование его сочинений?

4. Наконец, в чем заключались особенности восприятия личности В. Г. Черткова единомышленниками Л. Толстого и в целом русским культурным сообществом?

Конечно, в исторических и церковно-исторических работах нужно с большой осторожностью говорить о «типах духовности», отдавая себя отчет в том, что любое моделирование и типологизация в этой области может обернуться совершенно неоправданным с научной точки зрения примитивным социологизаторством. Тем не менее следует также отдавать себе отчет в том, что и религиозное мировоззрение Л. Н. Толстого, и взгляды его ученика формировались в историческую эпоху, для которой характерны две важные особенности. С одной стороны, это глобальный жизненный перелом, связанный в первую очередь с реформами императора Александра II, время растерянности и неуверенности, время крушения старых жизненных идеалов и интенсивный поиск новых. С другой стороны, именно этот поиск приобретает характерные религиозные черты, столь ярко описанные прот. Г. Флоровским в его книге «Пути русского богословия»: с одной стороны, рождается русский атеизм, с другой – этот процесс является самым ярким проявлением религиозного кризиса, когда взгляды человека формируются под воздействием столь разнородных факторов, как православная вера, в значительной степени приобретшая со временем облик «государственной церковности», маргинальные представления русских сектантов (как интеллектуалов, так и простых крестьян) и неопределенные квазирелигиозные установки русской интеллигенции. Представляется, что в определенной степени все три фактора сыграли значительную роль в жизни как самого Толстого, так и Черткова.

В данной работе использован широкий круг разнообразных источников, в первую очередь личного происхождения. Основные документы, связанные с теми или иными обстоятельствами антицерковной полемики, исходившей из-под пера Л. Н. Толстого и В. Г. Черткова, а также с пребыванием писателя на станции Астапово, хранятся в Отделе рукописей Государственного музея Л. Н. Толстого в Москве, где они сконцентрированы в фондах 1 (Л. Н. Толстой) и 60 (В. Г. Чертков). Некоторые из этих документов были изданы ранее, однако следует иметь в виду, что имеющиеся публикации часто не сопровождаются полноценным научным аппаратом и часто, к сожалению, помещены в журналах, не имеющих высокого научного статуса. Кроме того, внимательное изучение этих материалов показывает, что различные документы могут иметь важные разночтения. Именно поэтому использованные архивные документы всегда цитируются мной по архивному подлиннику. Указанные материалы могут быть существенно дополнены данными других архивов. В частности, некоторые принципиально значимые документы хранятся в Российском государственном архиве литературы и искусства, в первую очередь здесь следует назвать фонды 508 (толстовское собрание), 552 (фонд В. Г. Черткова), 41 (фонд П. И. Бирюкова).

Отдельно необходимо отметить материалы, связанные с младшей дочерью Л. Н. Толстого, А. Л. Толстой: ее собственные воспоминания, письма, дневники9
См.: Толстая А. Л. Об уходе и смерти Л. Н. Толстого // Толстой: Памятники творчества и жизни. Вып. 4. М., 1923; Александра Толстая: Каталог выставки. Тула, 2000; Толстая А. Л. Дочь. М., 2000; Толстая А. Л. Отец. Жизнь Льва Толстого: В 2 т. М., 2001; Толстая А. Л. Записная книжка (27 октября – 6 ноября 1910 г. См.: Уход и смерть Л. Н. Толстого: Почему ушел Л. Н. Толстой из Ясной Поляны?) / Публ. Н. А. Калининой // Толстовский ежегодник (далее ТЕ). 2001. М., 2001; Толстая А. Л. Отец. Жизнь Льва Толстого: В 2 т. М., 2001.

О младшей дочери писателя подробно пойдет речь в тексте работы. Ей суждено было сыграть значительную роль в жизни отца: разделить его взгляды при его жизни, стать его помощницей в работе, затем наследницей, испытать трудности борьбы с В. Г. Чертковым за право издавать и редактировать сочинения отца, пережить пять арестов, заключение в тюрьму и лагерь и, по-видимому, под влиянием этих событий, возможно еще в Советской России, а потом и за границей, радикально пересмотреть свое отношение к Церкви. Безусловно, особое значение в этой связи приобретают ее воспоминания о пребывании в Астапово. Кроме того, следует отметить не изданную до сих пор переписку А. Л. Толстой с разными лицами, в первую очередь с В. Г. Чертковым.

В книге использован большой корпус изданных материалов, связанных с личностью самого В. Г. Черткова. Прежде всего, это его собственные сочинения10
Чертков В. Г. О последних днях Льва Николаевича Толстого: Записки. [Раненбург, 1911]; Чертков В. Г. Страница из воспоминаний. Дежурство в военных госпиталях // Вестник Европы (далее ВЕ). 1909. № XI (отд. издание: М., 1914); Чертков В. Г. Свидание с Л. Н. Толстым в Кочетах (у М. С. и Т. Л. Сухотиных): Из дневника В. Г. Черткова // ТЕ. 1913. СПб., 1913. Отд. III; Чертков В. Г. Уход Толстого / Комитет им. Л. Н. Толстого по оказанию помощи голодающим. М., 1922; Save Russia: a remarkable appeal to England by Tolstoy’s literary executor in a letter to his English friends / Vladimir Grigor’evic Certkov. London: Daniel, 1919.

Которые по причинам, указанным выше, требуют самого тщательного анализа и научной критики.

Кроме того, это воспоминания о Черткове, без обращения к которым его наследие не может быть изучено адекватно. С этой точки зрения важнейшим массивом изданных документов являются воспоминания и поздние работы последнего секретаря Л. Н. Толстого, В. Ф. Булгакова11
См.: Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни: Дневник секретаря Л. Н. Толстого. М., 1989; Булгаков В. Ф. О Толстом. Тула, 1964; Булгаков В. Ф. Лев Толстой, его друзья и близкие: Воспоминания и рассказы. Тула, 1970; Булгаков В. Ф. «Злой гений» гения: [В. Г. Чертков] / Вступ. ст. А. Ларионова // Слово. М., 1993. № 9/12.

Большое значение для понимания роли В. Г. Черткова в жизни Л. Н. Толстого имеют изданные материалы дневника мужа старшей дочери писателя, М. С. Сухотина12
Сухотин М. С. Из дневника М. С. Сухотина // Литературное наследство (далее ЛН). Т. 69. АН СССР. Ин-т мировой литературы им. А. М. Горького. М., 1961. Кн. 2.

Здесь, правда, имеется одна большая сложность: дневник М. С. Сухотина был опубликован не полностью, со значительными купюрами, причем, к сожалению, вопреки всем правилам издания архивных документов, эти купюры далеко не всегда обозначены в тексте публикации, что дает об источнике несколько превратное представление.

Несколько замечаний принципиального характера. Во-первых, в рамках данной монографии рассматривается в первую очередь деятельность В. Г. Черткова до 1917 г., хотя в ряде случаев, подчиняясь логике построения работы, приходится выходить за эти временные рамки. Кроме того, я практически не занимаюсь анализом отношений В. Г. Черткова с женой Л. Толстого, графиней С. А. Толстой, полагая, что эти отношения имели характер сложной и противоречивой семейной трагедии, которая в достаточно полной степени рассмотрена в научной литературе.

Представленная монография является частью более обширной работы, посвященной теме «Л. Н. Толстой и Русская Православная Церковь». По этой причине в списке использованных источников и литературы приводятся только те материалы, которые имеют непосредственное отношение к теме настоящего издания.

Данное исследование не могло быть подготовлено без постоянной, кропотливой и очень профессиональной помощи сотрудников Государственного музея Л. Н. Толстого в Москве. В первую очередь следует выразить глубокую и сердечную благодарность директору музея В. Б. Ремизову за разрешение пользоваться материалами Рукописного отдела, а также за возможность сотрудничества с членами научной группы музея. Кроме того, выражаю свою признательность сотрудникам Рукописного отдела и библиотеки, которые не только предоставляли необходимые документы и материалы, но и выступали доброжелательными и заинтересованными консультантами. Хочу отметить помощь в написании данной книги сотрудников Государственного музея Л. Н. Толстого «Ясная Поляна», в первую очередь директора В. И. Толстого и Т. В. Комаровой. Их знания, опыт и глубокая интуиция, проявившиеся в наших яснополянских беседах, существенно помогли мне при работе над монографией.

* * *

На протяжении всей монографии, если это специально не оговаривается, все выделения курсивом в цитатах принадлежат авторам цитируемых отрывков.

В монографии использованы следующие сокращения:

TSJ – Tolstoy Stadies Jornal

ВЕ – «Вестник Европы»

ВИ – «Вопросы истории»

ВЛ – «Вопросы литературы»

ИВ – «Исторический вестник»

К. п. – книга поступлений

КА – «Красный архив»

КЛЭ – «Краткая литературная энциклопедия»

ЛН – «Литературное наследство»

НВ – «Новое время»

НМ – «Новый мир»

НН – «Наше наследие»

ОР – отдел рукописей

ПСС – полное собрание сочинений

РЛ – «Русская литература»

РБС – «Русский биографический словарь»

С. Е. И. В. – собственная Его императорского величества

ТЕ – «Толстовский ежегодник»

ЯС – «Яснополянский сборник»

АН – Академия наук

ГА РФ – Государственный архив Российской Федерации (Москва)

ГАКО – Государственный архив Калужской области (Калуга)

ГЛМ – Государственный литературный музей (Москва)

РАН – Российская академия наук

РГАЛИ – Российский государственный архив литературы и искусства (Москва)

РГИА – Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург)

ОР ГМТ – Отдел рукописей государственного музея Л. Н. Толстого (Москва)

ОР РНБ – Отдел рукописей Российской национальной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Санкт-Петербург)

НИОР РГБ – Научно-исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки (Москва)

ЦА ФСБ – Центральный архив Федеральной службы безопасности (Москва)

Глава 1. Роль В. Г. Черткова в жизни Л. Н. Толстого и распространении его взглядов

Биография В. Г. Черткова до знакомства с Л. Н. Толстым

«Играть роль или подделываться под Толстого, или увлекаться, как спортом, в известном направлении можно, пожалуй, в молодости в течение нескольких лет, но не большую половину своей жизни, не целых 30 лет, когда уже настоящая старость и близость смерти глядит в глаза: какой расчет, какая выгода в том человеку, жертвующему всеми личными интересами, удобством и покоем жизни, судьбою своего сына даже?! Пусть ответят мне те, которые бросают камень осуждения в таких людей, как Ч[ертков]»13
ОР ГМТ. Ф. 60. Оп. 2. Ед. хр. 18. Биография В. Г. Черткова. Ответы на вопросы проф. С. А. Венгерова для критико-биографического словаря / Сост. А. П. Сергеенко и А. К. Чертковой. Л. 18.

Так писала в 1912 г. супруга В. Г. Черткова, А. К. Черткова, составляя биографию своего мужа для биографического словаря проф. С. А. Венгерова.

Какие же ответы может дать история на этот вопрос? Насколько жертва, принесенная В. Г. Чертковым ради Л. Н. Толстого, была вызвана личной выгодой, расчетом или какими-то дополнительными обстоятельствами?

Для поиска ответа необходимо в начале подробно рассмотреть некоторые факты биографии В. Черткова. Биографические сведения о нем имеют большое значение для понимания процесса формирования его мировоззрения, возможностей влияния на Л. Н. Толстого и пропаганды антицерковных взглядов Л. Н. Толстого.

В. Г. Чертков был представителем старинного русского дворянского рода, к родоначальникам которого относятся Василий и Гаврило Ивановичи Чертковы, показанные в разрядах 1558 г. воеводами. Род Чертковых был внесен в VI часть родословной книги Воронежской, Калужской, Московской и Тамбовской губерний, герб помещен в I часть Общего гербовника Российской империи. Среди предков В. Г. Черткова числятся многие известные исторические деятели России, в том числе Василий Григорьевич Чертков (в иночестве Варсонофий), митрополит Сарский и Подонский в правление царевны Софьи, скончавшийся в 1688 г.; В. А. Чертков (род. 1721), член военной коллегии; Е. А. Чертков (ум. 1797), активный участник воцарения Екатерины II, В. А. Чертков (1726–1793), Азовский, Воронежский и Харьковский генерал-губернатор.

К числу его московских родственников относился и знаменитый Александр Дмитриевич Чертков (1789–1858), тайный советник, член Императорской Академии наук, президент Императорского общества истории и древностей российских (1849–1857), фактический основоположник новой для молодой российской науки отрасли – древнерусской нумизматики. А. Д. Чертков был автором выдающегося сочинения – «Всеобщая библиотека России, или Каталог книг для изучения нашего отечества во всех отношениях и подробностях» (М., 1838–1845, с прибавлениями издание второе: М., 1863–1864), которое представляло собой первый аннотированный русский каталог такого рода. Кроме того, он был основателем так называемой Чертковской библиотеки, насчитывавшей около 9,5 тыс. экземпляров ценнейшей литературы по различным отраслям истории и хозяйства России. Именно при чертковской библиотеке в 1863–1873 гг. издавался «Русский архив» под редакцией ее библиотекаря П. И. Бартенева. Впоследствии библиотека была передана в ведение города и помещалась при Румянцевском музее, а затем при Историческом музее. С 1863 г. Чертковская библиотека была открыта для свободного публичного пользования.

Среди тех, кто двадцать восьмого августа 1908 года с особой теплотой поздравлял юбиляра, был и Владимир Григорьевич Чертков. Годом раньше ему было позволено вернуться в Россию после десяти лет ссылки. Столь долгое пребывание в Англии не изменило его отношения к доктрине учителя, напротив, он стал еще более ярым ее сторонником, не появилось в его манере вести себя и британской чопорности. Он пополнел, полысел, но натиск его был прежним. Чертков пользовался невероятным авторитетом среди толстовцев, и сам Толстой относился к нему с чрезвычайным уважением – человек пострадал за веру. Одновременно с ним выслан был и Бирюков, но он вернулся еще в 1904 году и с тех пор жил с семьей недалеко от Ясной Поляны. Об авторитете, подобном чертковскому, ему нечего было и думать.

Там, за морем, Владимир Григорьевич энергично сражался за правое дело. Впрочем, Лев Николаевич давно передал полномочия в его руки: ни одна новая строка писателя не могла появиться в печати без разрешения на то его ученика; Чертков один имел дело со всеми российскими и зарубежными издателями, выбирал переводчиков, следил за ходом работы, определял даты публикаций. Единственный министр слишком старого, чтобы сопротивляться, понтифика, сила которого в значительной степени проистекала из его искренности. Если ему и случалось выступить против учителя, то исключительно во имя толстовства, воплощением которого считал себя. Чертков был Толстым, лишенным желаний, искушений и его гения, отражением в кривом зеркале, приговором доктрине, которую отстаивал.

Как-то жарким днем Лев Николаевич заметил комара на лысине Владимира Григорьевича и хлопком убил его. Ученик посмотрел на него с укоризной и сказал, что ему должно быть стыдно, ведь он убил живое существо. Саша, присутствовавшая при этом, вспоминала, что отец вздрогнул и ему сделалось нехорошо. Чтобы оправдать свою слабость перед несгибаемым Чертковым, Толстой говорил, что человек этот посвятил ему жизнь, отказался ради него от безбедного существования, от светской жизни, не щадил сил ради публикации его произведений, был даже выслан.

Так преданность влекла за собой благодарность, которая, в свою очередь, делала ученика все более ортодоксальным. Чем больше прав на произведения писателя присваивал себе Чертков, тем более обязанным ощущал себя Толстой. Стремление постоянно чувствовать себя чьим-то должником приводило к постоянной необходимости самоосуждения: считал, что виноват перед женой, потому что, следуя своему идеалу, не мог подарить ей той жизни, о которой она мечтала; перед крестьянами, потому что они бедны, а он ни в чем не нуждается; перед читателями, потому что, проповедуя добродетели, сам грешит; перед учениками, потому что их высылают, а сам он остается в Ясной.

Но если ученики «второго плана» не подвергали сомнению превосходство Черткова, то наиболее приближенные, как Бирюков и англичанин Моод, переводчик Толстого, прекрасно знали о тираническом характере Владимира Григорьевича, о его умении плести интриги. Бирюков напишет, что ему мучительно было видеть, как Чертков подчинял Льва Николаевича своей воле и вынуждал порой к действиям, которые противоречили его идеям; что Толстой, искренно любивший своего ученика, видимо, страдал от его опеки, но безропотно подчинялся, так как делалось это во имя столь дорогих ему принципов. Моод, говоря о Черткове, подмечал, что никогда не знал человека, так умеющего навязать другому свою волю; этот другой становился в его руках инструментом, принимая это или удаляясь; что отказ от физического насилия, казалось, давал ему право на нравственное принуждение, и он знал, как этим пользоваться. Что до воспитателя-швейцарца Мориса Кюэса, то он запомнит, что Чертков обладал глубокой и искренней верой, которая заставляет отказаться от мира ради своего идеала, но и слепой непримиримостью ко всему, что было противно толстовству, сухостью и упрямством, не позволяющими подмечать нюансы, жестоким безразличием к человеческим слабостям, то есть качествами, присущими сектантам.

Толстовские непостоянство, неопределенность, глубина, чувствительность, его трагедия – все приобретало в ученике узость и ограниченность, абсолютную бессердечность, полное отсутствие такта, что тем более удивительно, поскольку Чертков получил воспитание самое утонченное. Сторонник ненасилия признавал все средства – кроме разве физического принуждения, – чтобы навязать другим идеалы, которым сам служил. Без колебаний жертвовал нравственным спокойствием Толстого ради славы толстовства. Инстинктивно понимал, что апостолы неудобны тем, что в любой момент способы перечеркнуть свои слова своими делами, а потому надлежало следить за старцем, запрещать ему необдуманные выступления, превратить его в памятник и бдительно охранять.

Первые дни по возвращении в Россию Чертков провел у Льва Николаевича, потом ненадолго уехал обратно в Англию, где оставались незавершенные дела, и, наконец, устроился в пяти верстах от Ясной Поляны, в заброшенной усадьбе в Ясенках, потом начал обустраивать дом в Телятниках. Первый этаж выделен был «соратникам», то есть людям, выполнявшим при Черткове ту или иную работу – от секретарской до мытья посуды. Все они, человек двадцать, преданные толстовцы, презирали комфорт и собственность, спали на полу, подстелив солому и завернувшись в собственную одежду. На втором, в прилично обставленных комнатах, жили Владимир Григорьевич с женой и сыном и его мать. Во время одного из визитов к ученику Толстой поделился с дочерью, что страдает, видя, как Чертков строит слишком большой и слишком красивый дом и тратит на это столько денег.

В это время Владимир Григорьевич принялся за работу по изданию «Полного собрания мыслей Л. Н. Толстого»: делал выписки из литературных и философских произведений Льва Николаевича, писем и дневника, добавляя собственные изречения для формулировки учения, составлял комментарии к нему. Он собрал целую команду, поставив во главе ее философа Ф. А. Страхова. Ежедневно прочесывались труды «патриарха», выбирались мысли, которые затем просматривал сам Чертков, принимая одно, отвергая другое. Что-то порой вызывало его гнев, он обвинял Толстого в антитолстовской ереси, требовал вычеркнуть некоторые строки, изменить слово. И чаще всего тот уступал.

В полдень проголодавшиеся обитатели Телятников, среди которых были и люди самые простые – рабочие, пастухи, земледельцы, – собирались за большим столом с дымящимися кастрюлями. Вроде бы это сообщество людей придерживалось идей равенства, взаимопомощи и любви, но Саша Толстая, которая частенько сюда захаживала, заметила, что «братья» поделены были на три категории, как пассажиры на железной дороге. Во главе стола сидел Чертков и его близкие, в середине – трудившиеся над «Полным собранием», на другом конце – рабочие, крестьяне, сторожа, прачки. Представители «третьего класса» имели право только на кашу с постным маслом и завидовали тем, кто «ехал» «первым», – им положены были свиные котлеты, варенье и компот.

Мать Черткова, аристократка, принятая ко двору, жила своей жизнью: пила чай у себя в комнате, требовала белых накрахмаленных скатертей, столового серебра и тонкого фарфора. Владимир Григорьевич и сам выглядел всегда элегантно, несмотря на простую рубашку и грубые башмаки. Его сын Дима, весьма посредственный, напротив, отталкивал своей нечистоплотностью: толстовство в этом мальчике проявлялось в отказе от мытья и учения. Он постоянно чесался, валяясь на диване в грязных ботинках. На нерешительные упреки отца отвечал, что жить с мужиками можно, только окончательно опростившись.

Обычно Чертков приезжал в Ясную утром, когда Толстой еще работал. Установлено было, что никто не заходил в кабинет в эти часы без приглашения хозяина. Но то, что запрещено обычным людям, не могло остановить великого ученика. Он входил, склонялся надо Львом Николаевичем, читал через плечо написанное и говорил порой, что следует кое-что изменить. И раздраженный, смущающийся Толстой в очередной раз уступал.

Нередко Чертков приводил с собой фотографов, которые мешали Льву Николаевичу работать, делая снимки, необходимые для пропаганды толстовства. Софья Андреевна, увлекавшаяся фотографией, упрекала мужа, что чужим он позирует охотнее, чем ей. Но к этим мелким жалобам добавились и более серьезные: графиня не могла не заметить, что Чертков немедленно завладевал всем, что выходило из-под пера Толстого, был в курсе не только статей Левочки, оригиналы которых переходили в его руки, но в любой момент имел доступ к дневнику, что пугало графиню и вызывало у нее протест. Она чувствовала себя ущемленной в своих правах, это было похоже на предательство ее привязанности. Раньше можно было утешать себя тем, что, несмотря на всех учеников и все размолвки, удерживала мужа желанием, которое в нем не ослабевало. Теперь это была женщина шестидесяти пяти лет, увядшая, с больными нервами, муж – восьмидесятилетний старик, который, глядя на нее, видел только ее морщины. Уважение, которое он испытывал к ней как к матери своих детей, исчезло после «дела Танеева». Музыкант вновь навестил Ясную в 1908 году, играл «Романсы без слов», графиня плакала. О чем думал Левочка? Софья Андреевна не была уверена, что он не рассказал все своему доверенному лицу. Чертков несомненно знал, что давно между супругами нет близости, и пользовался ее промахами, чтобы укрепить свою власть. Но обойти графиню было нелегко: она прожила бок о бок с великим писателем сорок шесть лет, принимала участие в его работе, переписывала рукописи, вела дом, рожала детей, заботилась о муже, любила его не для того, чтобы в одночасье уступить место какому-то толстовцу. Ее собственная жизнь имела значение только рядом с Толстым, чьей незаменимой спутницей она была всегда. И потому защищалась от Черткова, как он защищался от нее, полагая, что своими трудами и жертвами заслужил исключительное право представлять Толстого в глазах потомков. Для него не было ничего важнее исключительной приближенности к учителю, он был уверен, что лучше других проник в суть его учения, которое следовало оберегать от любых искажений. А потому требовалось следить, чтобы постаревший и ослабевший писатель не уступал просьбам жены.

В этой борьбе противники пытались обзавестись сторонниками. Софье Андреевне хотелось бы видеть сплоченными вокруг себя всех своих детей. Но Сергей и Татьяна держали осторожный нейтралитет, Саша была неприступна, Илья, Андрей, Михаил и Лев поддерживали ее, но по большей части в письмах, так как редко приезжали в Ясную Поляну. В лагере Черткова были Гольденвейзер, Варвара Михайловна Феокритова, помогавшая в переписывании, доктор Душан Маковицкий, секретари Толстого. И, наконец, ему удалось завоевать доверие Саши.

Покидая Россию, не принимал всерьез ее, тринадцатилетнюю. Теперь это была девушка двадцати трех лет, крепко сложенная, немного грубоватая, с мальчишескими повадками, обожавшая лошадей и собак. Взгляд ее выдавал прямоту и честность: со своим бурным темпераментом, она не выносила хитрости и, любя или ненавидя, отдавалась своему чувству полностью. Саша обожала отца и могла бы, как мать, проявлять недовольство и обеспокоенность «внедрением» Черткова в их жизнь. Вдобавок, тот поначалу ей очень не понравился своей развязностью и беззастенчивостью. Но так как сражаться вдвоем против одного легче, предпочла объединиться с Чертковым против матери, а не с матерью против Черткова. Прежде всего, Софья Андреевна никогда ее не любила, между ними было не только душевное несогласие, но и чисто физическая неприязнь. Как только оказывались рядом, атмосфера накалялась, начинали пикироваться, оскорбляли друг друга. Слуги рассказали Саше, что когда умер Ванечка, мать простонала: «Почему он? Почему не Саша?» Эти жестокие слова дочь не забыла. Потом она видела Софью Андреевну влюбленной в Танеева, выставлявшей этой влюбленностью себя на посмешище и унижавшей замечательного человека, чья репутация должна была бы быть для нее дороже жизни. Саша не раз присутствовала при душераздирающих ссорах между родителями, сотни раз говорила себе, что, будь она на месте Софьи Андреевны, сумела бы дать счастье Льву Толстому. Возможно, дочь представляла себя в роли жены, старость отца, с каждым днем становившаяся все отчетливее, лишала эти мечтания всякой двусмысленности. Но наряду со страстным стремлением заботиться, служить и защищать его, такого усталого и доброго, было и безотчетное желание вытеснить, занять место неподобающей, как ей казалось, спутницы жизни. Молодые люди совершенно Сашу не интересовали, она не помышляла о замужестве, думала только о том, как оставаться всегда с отцом, чьи мысли, седые волосы, запах, болезни и славу так любила. Дочь всегда оправдывала Льва Николаевича и, по словам Николая Оболенского, прилагала все силы, упорство, использовала все растущее влияние на него, чтобы усилить разногласия между ним и Софьей Андреевной.

Толстой старался не обращать внимания на семейные распри, причиной которых был. Оберегая собственный покой, избегал объяснений с женой и Чертковым – жить оставалось немного и хотелось посвятить это время размышлениям. Его беспокоило будущее страны, которая, считал он, находилась на пороге страшных потрясений, так как для свержения правительства в России есть только два способа – бомбы или любовь.

В январе 1909 года его навестил тульский архиерей преосвященный Парфений, пытавшийся в очередной раз, напрасно, вернуть писателя в лоно православной Церкви. Когда тот, ничего не добившись, уезжал, Софья Андреевна отвела его в сторону и спросила, откажет ли Церковь в поминальной службе ее мужу. Смущенный Парфений ответил, что должен испросить согласия Святейшего Синода, и попросил сообщить, если Лев Николаевич тяжело заболеет.

Узнав от жены об этом разговоре, Толстой заподозрил ее в сговоре с представителями Церкви, испугался и записал в дневнике двадцать второго января: «Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я „покаялся“ перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, – ложь ».

Все это тем больше волновало его, что силы пошли на убыль. В марте опять дал знать о себе тромбофлебит. Приближался конец? Лев Николаевич искренне в это верил. Но через неделю температура спала, и он вновь стал проклинать тело, которое тем не менее не без благодарности ощущал. Лежа в постели на чистом белье, вдруг почувствовал, что, несмотря на восемьдесят лет, плоть его жива, и это его ужаснуло. Пятнадцатого марта был готов к смерти, шестнадцатого заносил в дневник:

«Бороться с половой похотью было бы в сто раз легче, если бы не поэтизирование и самых половых отношений, и чувств, влекущих к ним, и брака, как нечто особенно прекрасное и дающее благо (тогда как брак, если не всегда, то из 10 000 – 1 не портит всей жизни); если бы с детства в полном возрасте внушалось людям, что половой акт (стоит только представить себе любимое существо, отдающееся этому акту) есть отвратительный, животный поступок, который получает человеческий смысл только при сознании обоих того, что последствия его влекут за собой тяжелые и сложные обязанности выращивания и наилучшего воспитания детей».

Переписывая эти строки, Саша думала о том, как хорошо, что нет в ее жизни другой любви, кроме отца.

Настали настоящие весенние деньки, Толстой совершенно выздоровел. Тридцать первого он уже потихоньку прогуливался по заснеженному саду. Снова раздумывал о своих грехах, и о самом главном из них, живым воплощением которого был Тимофей, сын крестьянки Аксиньи. Она вышла замуж, но с него вины это не снимало. Тимофей был живым упреком, который постоянно находился перед глазами, забирался на свое кучерское место и спрашивал: «Куда прикажете вести, барин?» И законные дети, которые знали об этом, что думают они о своем отце? Развратник, сладострастник, дьявол. «Посмотрел на босые ноги, вспомнил Аксинью, то, что она жива, и, говорят, Ермил [Тимофей] мой сын, и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других».

Выздоровление омрачено было отъездом Черткова, которого высылали из Тульской губернии за «подрывную деятельность». Узнав об этом решении шестого марта, тот решил отложить переезд до конца месяца и удалился к своим теткам в Крекшино, недалеко от Москвы. Софья Андреевна в глубине души была рада этому, но сочла нужным публично выразить протест против решения властей. Толстой умилялся благородством жены – если бы только она могла подняться над самой собой. Но в окружении Льва Николаевича задавались вопросом, не ее ли рук дело – высылка человека, которого так смело теперь защищала. Письмо графини адресовано было в российские и иностранные газеты. В нем говорилось о новом акте насилия, который потряс всех местных жителей, что преступление Черткова очевидно – его дружба с Толстым, преданность учению Льва Николаевича. Но ведь идеи эти – не убий, не отвечай насилием на зло, прекращение кровавых действий. Она обращала внимание на то, что высылка Владимира Григорьевича и наказание тех, кто осмеливается читать и давать читать другим произведения Толстого, свидетельствуют о ярости, проявляющейся так мелочно, против старика, который своими творениями умножает славу России. И все знают, как Лев Николаевич любит Черткова. Софья Андреевна отмечает в этом письме, что внимательно наблюдала за его жизнью и обращением, и хотя не разделяет большую часть его воззрений и воззрений мужа, особенно в том, что касается Церкви, уверена: усилия Черткова всегда были направлены на то, чтобы люди совершенствовались нравственно, чтобы между ними воцарилась любовь, что не раз отговаривал он молодых крестьян от революционных действий, предостерегал от любого насилия.

Ни протесты Софьи Андреевны, ни вмешательство влиятельных друзей ученика Толстого ничего не изменили. «Мне не хватает Черткова», – с грустью замечает в своем дневнике Лев Николаевич (15 апреля 1909 года). Он томится, как покинутая женщина. Графиню это беспокоило – нервы ее были совершенно расстроены, она ни секунды не могла сидеть спокойно, принимать участие в разговоре, читать. Жизнь казалось ей полной неразрешимых проблем, и стоит присесть, как болезни, нужда навалятся на близких. Чтобы отвлечься, Софья Андреевна фотографировала, на всех подоконниках стояли ванночки с реактивами. Перебегая от одной к другой, графиня сетовала, что Левочка устроил себе легкую жизнь, от всего устраняется и потому спокоен.

Внутренне сжавшись, но молча и терпеливо ждал Толстой, когда минует очередная гроза. Беспрестанная суета жены вызывала и гнев, и жалость. Ему так многое хотелось ей сказать! Но стоило открыть рот, она начинала противоречить, разговор превращался в спор. Чтобы облегчить сердце, сохранив при этом покой, Лев Николаевич стал писать посмертные письма.

«Письмо это отдадут тебе, когда меня уже не будет. Пишу тебе из-за гроба с тем, чтобы сказать тебе, что для твоего блага столько раз, столько лет хотел и не мог, не умел сказать тебе, пока был жив. Знаю, что если бы я был лучше, добрее, я бы при жизни сумел сказать так, чтобы ты выслушала меня, но я не умел. Прости меня за это, прости и за все то, в чем я перед тобой был виноват во все время нашей жизни, и в особенности в первое время. Тебе мне прощать нечего, ты была такою, какой тебя мать родила, верною, доброю женой и хорошей матерью. Но именно потому, что и не хотела измениться, не хотела работать над собой, идти вперед к добру, к истине, а, напротив, с каким-то упорством держалась всего самого дурного, противного всему тому, что для меня было дорого, ты много сделала дурного другим людям и сама все больше и больше опускалась и дошла до того жалкого положения, в котором ты теперь». Письмо это так и осталось неотправленным.

В июне Толстой уехал погостить к Сухотиным в их имение Кочеты. Сопровождали его Софья Андреевна, Маковицкий, Гусев и кто-то из слуг. На станции ожидал экипаж, запряженный четверкой прекрасных лошадей. По дороге Лев Николаевич заметил, что крестьяне снимают шапки и кланяются, завидя их. «Я бы на их месте плевал бы, когда видел этих лошадей и эти огромные парки, когда у него нет ни кола, чтобы подпереть сарай», – сказал Толстой Гусеву. А после записывал в дневнике: «Особо живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле… Простительна жестокость и безумие революционеров… французские языки и теннис, и рядом рабы голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать».

Но не убежал, напротив, так понравилось, как его холят, балуют, уважают в доме дочери и ее мужа, что Софья Андреевна вернулась в Ясную Поляну одна. Таня скрыла от матери, что в Орловской губернии, недалеко от Кочетов, решил обосноваться Чертков. Толстой пишет жене, что планы его не определены, так как не знает, сумеет ли увидеться с Чертковым. Наконец любимый ученик снял избу в деревне Суворово в трех верстах от Кочетов. Едва узнав об этом, Лев Николаевич верхом поскакал через лес к родному человеку. «Радостное свидание с ним». Толстой приезжал к нему не раз, все с тем же радостным возбуждением. Отъезд откладывался, Софья Андреевна проявляла нетерпение. Третьего июля, без особого желания, ее муж пустился в обратный путь, в Ясную.

Встреча вышла бурной: графиня с порога стала упрекать Левочку, что он виделся с Чертковым за ее спиной; потом перешла к его решению принять участие во Всемирном конгрессе мира, который должен был состояться в Стокгольме. Толстой пытался объяснить, что должен воспользоваться этой возможностью, дабы во весь голос заявить о том, о чем никто не решается говорить. Жена возражала, в его годы, уверяла она, нельзя отправляться так далеко, устанет от путешествия, официальных приемов, конференций. Как всегда в спорах с Левочкой, при малейшем его несогласии Софья Андреевна повышала голос, рыдала, стенала. У нее началась невралгия в плече, она обвиняла в этом мужа, требовала отказаться от участия в конгрессе. Толстой объяснял – это его долг. В ответ крик: жестокий, безжалостный человек. «Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни!» – записывает Лев Николаевич двенадцатого июля.

Саша поддерживала отца, но кто знает, не делала ли она это исключительно потому, что мать была против. И если бы Софья Андреевна настаивала на поездке в Стокгольм, не стала бы Александра отвергать эту затею. Толстой не знал теперь, что думать, что предпринять, но, следуя собственным убеждениям, сочинял послание делегатам конгресса, в котором говорилось о несовместимости христианского учения и военной службы.

Еще не утихли споры, вызванные его решением принять участие в конгрессе, как возникло куда более серьезное осложнение: Чертков дал бесплатно опубликовать «Три смерти» и «Детство», написанные до 1881 года, а следовательно, входящие в перечень произведений, авторские права на которые принадлежали Софье Андреевне. Сыновья Илья и Андрей, чьи денежные дела были расстроены, настаивали, чтобы она возбудила судебное дело против издателей. Но племянник Иван Денисенко, судья, сказал, что она его не выиграет. Толстой пригрозил аннулировать передачу ей авторских прав, если она обратится в суд. Графиня обезумела от гнева и кричала: «Тебе все равно, что семья пойдет по миру. Ты все права хочешь отдать Черткову, пусть внуки голодают!»

Сцены следовали одна за другой, все более жестокие, все более абсурдные. «Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я пошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C"est le moment ou jamais. А страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу – делать не свою, а Твою волю».

Теперь Софья Андреевна требовала не только его отказа от участия в конгрессе, но и передачи ей авторских прав на все произведения, написанные и до, и после 1881 года. Муж не уступал ни в том, ни в другом, она попыталась отравиться морфием. Лев Николаевич вырвал пузырек у нее из рук, бросил под лестницу, жена билась в рыданиях. Вернувшись к себе и поразмыслив, Толстой решил отказаться от поездки в Стокгольм. Запись в дневнике двадцать девятого июля: «Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось».

Графиня немного успокоилась. Саша упрекала отца, что он капитулировал перед матерью. Толстой понимал, что перемирие будет недолгим. Пока Маковицкий массировал ему ногу, делился с ним: «Обращаюсь к вам, как к близкому другу, скромному, воздержанному человеку: я хочу из дому уйти куда-нибудь за границу. Как быть с паспортом? Так, чтобы об этом никто не знал, хоть один месяц». Маковицкий ответил, что возможно, но он слышал, будто теперь Софья Андреевна сама собирается с мужем в Стокгольм. Лев Николаевич нахмурил брови и проворчал: «Что же, зависеть от истерической особы? Это не телесная, а душевная болезнь. Болезненный эгоизм».

К счастью, двадцать девятого июля в Ясную приехала Мария Николаевна Толстая. Ей удалось окончательно успокоить Софью Андреевну, которая любила и уважала эту набожную женщину, монахиню в Шамордине. Прибывали и другие гости, как это происходило каждый год. Несмотря на усталость и плохое настроение Толстой с удовольствием беседовал об искусстве с В. П. Боткиным и художником И. К. Пархоменко, который писал его портрет, обсуждал аграрную реформу с В. В. Тенишевым, математику и геометрию с физиком А. В. Цингером. Как-то августовским вечером, когда хозяин дома играл в шахматы с Гольденвейзером, появились полицейские с ордером на арест Гусева, секретаря писателя. Толстой побледнел от гнева и потребовал предъявить ему документы. Показали. Из них следовало, что Гусева высылают на два года в Чердынский уезд Пермской губернии за «революционную пропаганду и распространение запрещенной литературы». Присутствовавшие окружили несчастного, Саша успела сунуть ему в чемодан «Войну и мир», которой тот никогда не читал. «Тьфу! – плевалась вслед отъезжавшим полицейским монахиня Мария Николаевна. – За что они арестовывают такого доброго человека! Тьфу! Тьфу!»

Когда полицейские уехали, Толстой, сдерживая слезы, поднялся к себе в кабинет. На следующий день, пятого августа, он записал: «Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его. Очень хорошие были проводы: отношение всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление».

Заявление это опубликовали многие газеты, и министр внутренних дел приказал начальнику управления полиции выразить неудовольствие тульскому губернатору тем, как он и его подчиненные справились с этим делом: вместо того, чтобы вызвать Гусева в полицию, отправились за ним в Ясную Поляну, выделили час на сборы, чем вновь содействовали росту популярности графа Толстого и спровоцировали появление в периодической печати статей, в которых тот представлен жертвой правительственного судебного произвола.

После ареста Гусева Лев Николаевич захотел вновь увидеться с Чертковым. Софья Андреевна долго противилась, но уступила и сама собирала мужа в Крекшино, где все еще жил Владимир Григорьевич. Третьего сентября Толстой пустился в путь. С ним выехали Саша, Маковицкий и слуга Иван Сидорков. К писателю обратились с просьбой снять его отъезд из Ясной, он отказался, но третьего сентября операторы и фотографы подстерегали его по дороге, на станции. Недовольный, он, сгорбившись, прошел перед камерой.

В Москве его снова встречали журналисты. Путешественники остановились в Хамовниках. Дом, который когда-то виделся Саше дворцом, оказался некрасивым, пришедшим в упадок, мрачным. Здесь теперь жил брат Сергей с женой. Толстой решил выйти в город, где не был восемь лет. В Москве все его поразило, вспоминал Гольденвейзер, «высокие дома, трамваи, движение. Он с ужасом смотрел на этот огромный людской муравейник и на каждом шагу находил подтверждение своей давнишней ненависти к так называемой цивилизации».

Впрочем, некоторые плоды цивилизации доставили ему удовольствие, например, музыкальный аппарат «Mignon» в магазине Циммермана. Он замечательно воспроизводил игру пианистов. Толстой слушал Шопена в исполнении Падеревского и говорил, что это чудесно. Делился впечатлениями об этом и в поезде по дороге в Крекшино. Когда прибыли к Черткову, «Mignon» уже поджидал его – подарок Циммермана. Отказаться было невозможно.

Но люди собрались здесь вовсе не затем, чтобы слушать музыку. Восторженные почитатели ждали приезда учителя. Первые дни прошли за обсуждением философских и педагогических проблем. Как всегда у Черткова, за одним столом сидели хозяева и слуги, что очень стесняло Ивана Сидоркова.

А в Ясной Поляне Софья Андреевна уже сожалела, что отпустила мужа на свидание с учеником. Ничего хорошего из этого выйти не могло. Лев Николаевич не пробыл в Крекшине и нескольких дней, как туда пожаловала супруга. Встретили ее с показным энтузиазмом. В дороге она вывихнула ногу, от боли настроение только ухудшилось, все не нравилось ей в этом грязном фаланстере. Когда оглядела присутствовавших за столом и обнаружила среди них Сидоркова, несчастный сжался, опасаясь хозяйского гнева. Но в последующие дни графине удалось справиться с плохим настроением и присоединиться к жизни, к которой привыкли хозяева дома. Она не сомневалась, что, подбодряемый Чертковым и Сашей, муж попытается оставить завещание, по которому авторские права на произведения, написанные до 1881 года, отойдут в общественное пользование, все рукописи переданы будут Владимиру Григорьевичу, которому предстоит принимать решение о публикации.

Лев Николаевич хотел вернуться сразу в Ясную, но Софья Андреевна настояла на остановке в Москве. И снова на вокзале толпа журналистов и фотографов, ужаснувшая Толстого. Что не помешало ему согласиться пойти вечером в кино на Арбат – это была его первая встреча с кинематографом. Но картина оказалась неудачной, и, выходя из зала, Толстой сказал: «Какое это могло бы быть могучее средство для школ, изучения географии, жизни народов, но… его опошлят, как и все остальное».

На следующий день по поручению отца и Черткова Саша, никому не сказав, отправилась к присяжному поверенному Муравьеву с завещанием, которое Лев Николаевич составил и подписал в Крекшине. Муравьев внимательно несколько раз прочитал его и сказал, что с юридической точки зрения оно не имеет никакой законной силы: что значит – передать авторские права всем. Но обещал посмотреть законы, подумать и позже написать Саше.

Весть о пребывании Толстого в Москве облетела город: непрерывно звонили репортеры и просто любопытные, пытаясь узнать, каким поездом он отправится в Ясную. Все это тешило тщеславие Софьи Андреевны, но очень беспокоило ее дочь.

Утром девятнадцатого сентября 1909 года в Хамовники подали ландо, чтобы отвезти Толстых на вокзал. В нем устроились Лев Николаевич, жена, дочь и Чертков, отдельно ехали Сергей с женой, Маклаков и друзья семьи. Маковицкий в это время был за границей, и графиня настояла, чтобы мужа сопровождал доктор Беркенгейм. Небольшая группа собралась уже при выходе из дома, у ворот стоял старый военный, который снял фуражку и низко поклонился, вдоль улицы выстроились люди, и когда экипаж проезжал мимо, обнажали головы. У Толстого на глазах были слезы.

Когда подъехали к Курскому вокзалу, Софья Андреевна и Саша испуганно посмотрели друг на друга: тысячи людей ждали приезда Льва Николаевича – студенты, гимназисты, рабочие, женщины из народа и великосветские дамы, военные, гражданские. Продвигаться вперед было невозможно, часть толпы окружила коляску, остановив ее. Раздалось «ура», присутствующие снимали шляпы. Пришлось спуститься, Лев Николаевич предложил руку жене, которая прихрамывала. Чертков в белой панаме пытался проложить дорогу, ему помогали Маклаков и какой-то жандарм. Студенты образовали цепь, взявшись за руки. Бледный, с заострившимися чертами, шел Толстой сквозь эту живую цепь, молодые люди, не отрывая взгляда, смотрели на него, произносили его имя. Он чувствовал невероятную слабость от радости и страха – не закончится ли все это очередной Ходынкой? Когда писатель был уже у вокзала, толпа прорвала цепь, Лев Николаевич и его спутники двигались теперь согласно ее воле. Кто-то умолял присутствующих остановиться, подумать о нем, беспокойно оглядывалась по сторонам Софья Андреевна. Их буквально вынесло на перрон – люди были повсюду, на крышах вагонов, на столбах, из рук в руки передавали цветы, полиция не знала, что делать. Благодаря широкоплечему жандарму, один за одним, они просочились в вагон. Толстой еле шел, нижняя челюсть его слегка подрагивала, он собрал все свои силы, чтобы продержаться до конца.

Наконец, целые и невредимые, они оказались в вагоне, Лев Николаевич опустился на полку и закрыл глаза. Опасность миновала и жена, с сияющими глазами повторяла: «Как королей! Нас встречали, как королей!» Чертков вытирал лицо и обмахивался панамой. Снаружи слышны были крики «Ура!».

По совету Черткова Лев Николаевич подошел к окну. Шум усилился, но сквозь него можно было расслышать отдельные возгласы: «Тише, тише, господа… Лев Николаевич будет говорить…»

«Спасибо, – твердо произносит Толстой. – Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо».

«Спасибо вам, – отвечала толпа. – Ура! Слава нашему Льву Николаевичу!»

Фотографы снимали происходящее. Поезд тронулся. Стоя у окна, Толстой продолжать махать рукой отдалявшейся толпе, ее возбуждение становились все тише и растворялось в глухом стуке колес. Удовольствие, которое доставили ему эти проводы, удивило писателя – он был уверен, что давно лишен тщеславия. Сел, радостный и усталый. Ему срочно дали овсяной каши, чтобы восстановить силы.

В Серпухове Чертков распрощался с попутчиками: в связи с запретом жить в Тульской губернии дальше ехать он не мог. Поезд тронулся, Толстой прилег и вдруг потерял сознание. Пульс был настолько слабым, что врач забеспокоился. Когда прибыли в Ясенки, Лев Николаевич открыл глаза, попробовал заговорить, но пробормотал всего несколько слов – язык не слушался. Его подвели к коляске, ждавшей у вокзала. Во время пути все смотрел в пустоту, чертил что-то в воздухе руками и повторял: «Моисей… Пигмалион… Моисей, Моисей, религия…» Жена сидела рядом, укрывала его пледом, согревала руки, молилась и плакала. Он все еще бредил, когда наконец подъехали к крыльцу яснополянского дома. Врач потребовал немедленно принести бутылки с горячей водой, вино, банки, лед.

Саша помогала раздеть больного. Стоя перед дрожащим, с отвисшей губой мужем, Софья Андреевна решила, что настал его последний час. И вдруг вспомнила о всех своих недругах: не станет Левочки, и ее растопчут, воспользуются дневниками покойного, выставят мегерой, и самой яростной противницей, конечно, окажется младшая дочь, которую околдовал Чертков! Скорее, опередить их всех! Сама не своя от усталости и тревоги, графиня кружила по комнате, смотрела по сторонам.

«– Левочка, – тормошила его мама, – Левочка, где ключи?

– Не понимаю… зачем?

– Ключи, ключи от ящика, где рукописи!

– Мама, оставь, пожалуйста, не заставляй его напрягать память… Пожалуйста!

– Но ведь мне нужны ключи, – говорила она в волнении, – он умрет, а рукописи растащат…

– Никто не растащит, оставь, умоляю тебя!»

Доктор велел согревать Льва Николаевича, сделал ему укол. Софья Андреевна продолжала стенать: «Теперь все, конец!»

Ночью Толстой пришел в себя, устало улыбнулся и заснул. В дневнике о случившемся записано: «Толпа огромная, чуть не задавила. Чертков выручал, я боялся за Соню и Сашу… Приехали в Ясенки. Я помню, как мы сели в коляску, но что было дальше до 10 часов утра 20-го – ничего не помню. Рассказывали, что я сначала заговаривался, потом совсем потерял сознание. Как просто и хорошо умереть так».

Через день он уже ездил верхом, а спустя еще несколько занялся статьями и корреспонденцией. Среди прочего было послание от незнакомого ему индуса, который называл его «Русским титаном», а себя – «смиренным последователем его учения». Индусом этим был Махатма Ганди. Толстой ответил ему.

Чертков находился в Москве и не оставлял дела с завещанием. По его просьбе Муравьев пытался составить новое, несколько вариантов которого согласился отвезти Льву Николаевичу в Ясную Страхов. Согласно этому документу, все авторские права должны были быть переданы определенному лицу, названному в завещании, человек этот впоследствии отказывался от этих прав, передавая их в общее пользование. «Заговорщики» выбрали день, когда Софья Андреевна собиралась быть в Москве. Но в поезде, который вез Страхова в Ясенки, тот нос к носу столкнулся с графиней, которая с холодной ненавистью взирала на него. Ему с трудом удалось скрыть замешательство. Вместе они прибыли в Ясную.

Страхов передал писателю новый проект завещания, но оказалось, тот переменил мнение и думал теперь, что лучше вообще отказаться от всякого завещания. По его словам, не было необходимости обеспечивать публикацию его произведений тем или иным путем; Христос ведь не заботился о том, кто завладеет его идеями, отважно распространял их и пошел ради них на крест. И идеи его не затерялись. Никакое слово не уходит бесследно, если оно выражает истину, и человек, его произносивший, в эту истину верил.

Тогда Страхов попытался объяснить, что, если не позаботиться о законной передаче авторских прав, их наследует семья писателя. Какое негодование это вызовет среди толстовцев, когда они узнают, что их учитель, осуждавший собственность, не посмел лишить жену и детей доходов от произведений, которые по сути своей предназначены были людям. Довод этот заставил Толстого усомниться в правильности своего решения, он удалился подумать. Через несколько часов сообщил, что передаст права доказавшей свою преданность Саше, а та откажется от них в пользу народа. Речь шла о всех его произведениях, в том числе написанных до 1881 года.

Сашу поставили в известность об этом решении. Она протестовала, говорила, что недостойна, боялась нападок матери, сестры и братьев, но уступила, и в глубине души была горда, что выбор его пал на нее. Лев Николаевич попросил, если останутся деньги от первого издания сочинений, выкупить у матери и братьев Ясную Поляну и отдать мужикам. Страхов уехал довольный.

Первого ноября вернулся с Гольденвейзером – привезли окончательный текст завещания, составленного в пользу Александры Львовны Толстой, которая наследовала все авторские права своего отца. Прибыли поздно, когда в доме спали, бодрствовал только хозяин. Он принял посланников Черткова в своей комнате, прочитал документ, переписал своей рукой. Лев Николаевич был очень напряжен, постоянно прислушивался: жена спала чутко и, кто знает, не могла ли появиться в любой момент и разоблачить «заговорщиков». Несколько раз проверял, нет ли кого за дверью. Несмотря на то, что Страхов и Гольденвейзер ободряли его, ему все время казалось, будто совершает дурной поступок. Гости удостоверили его подпись своими, Страхов убрал завещание в портфель, чтобы везти в Москву.

Наутро ничего не подозревавшая Софья Андреевна была очень любезна с посетителями, и у Страхова даже появились угрызения совести. Но он успокаивал себя тем, что прошлой ночью довел до конца дело, последствия которого будут историческими.

В январе 1910 года в Ясной гостил Дорик Сухотин, Танин пасынок, у которого началась корь. От него заразилась Саша. Корь осложнилась двусторонним воспалением легких, она стала кашлять кровью. Толстой в отчаянии проводил часы возле нее. Когда она просила пить, подавал стакан дрожащей старческой рукой. «…Вода расплескивалась. Я целовала его руку. „Спасибо“. Он всхлипывал, брал мою руку, прижимал ее к губам».

В марте Саша встала, но врачи опасались туберкулеза и посоветовали поехать в Крым на два месяца – этого хватит для окончательного выздоровления. Она с ужасом думала, что придется оставить отца так надолго, – вдруг больше никогда его не увидит. Ее убедили в необходимости отъезда, вместе с ней согласилась отправиться в путь Варвара Феокритова. В день отъезда, тринадцатого апреля, Толстой плакал. «Тяжело, – отметил он на следующий день в дневнике, – а не знаю, что делать. Саша уехала. И люблю ее, недостает она мне – не для дела, а по душе. Приезжали провожать ее и Гольденвейзеры. Он играл. Я по слабости кис. Ночью было тяжело физически, и немного влияет на духовное…Читал свои книги. Не нужно мне писать больше. Кажется, что в этом отношении я сделал, что мог. А хочется, страшно хочется… Теперь 12 часов. Ложусь. Все дурное расположение духа. Смотри, держись, Лев Николаевич».

Толстой вскоре заметил, что с отъездом дочери атмосфера в Ясной Поляне стала гораздо спокойнее: отсутствие Саши и Черткова благотворно сказывалось на внутреннем состоянии Софьи Андреевны. Она беспрестанно жаловалась на здоровье – мигрени, нервная усталость, боязнь потерять зрение, кроила никому не нужные рубашки и чепчики, вздыхала, что сыновья обходятся ей слишком дорого, готовила, не жалея сил, полное собрание сочинений мужа в двадцати восьми томах, описывала свою жизнь и предрекала разорение, но все это было в рамках привычного, а потому не беспокоило Льва Николаевича. Хотя он вдруг почувствовал себя чужим в этом спокойном доме. Он поддерживал с Сашей постоянную переписку, рассказывал ей о своей жизни, работе, уверял в своей нежности.

«Так близка ты моему сердцу, милая Саша, что не могу не писать тебе каждый день» (24 апреля 1910 года); «От тебя нынче нет письма, а я все-таки пишу тебе, милый друг Саша» (25 апреля); «Как твоя жизнь? Хотелось бы думать, что у тебя есть и там внутренняя духовная работа. Это важнее всего. Хотя ты и молода, а все-таки можно и должно» (26–27 апреля).

Как это бывало каждый год, с приближением лета в Ясную Поляну потянулись гости, от которых Толстой теперь уставал. Иногда им вдруг завладевала мысль о социальной несправедливости, он как безумный устремлялся в кабинет, брал дневник и писал: «Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут пятнадцать человек блины, человек пять, шесть семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали». Почти каждый день находил повод, чтобы негодовать или чувствовать себя несчастным. То посетитель в гимназической форме, признававшийся, что состоит платным осведомителем в полиции и занимается разоблачением террористов, то настоящий революционер, упрекавший писателя в отказе в своей борьбе от бомб; то толстовец, осуждавший за слишком роскошную жизнь за чужой счет, то японцы, выражавшие восхищение христианской цивилизацией и думавшие доставить ему этим радость. Эти японцы отправились в деревню с хозяином дома и его гостями, которые хотели продемонстрировать крестьянам новейшее техническое достижение – граммофон. Мужчины, женщины, дети высыпали из изб и расселись на земле, из граммофона раздавались веселые звуки оркестра балалаечников. Мужики удивленно переглядывались, а потом пустились в пляс, подбадриваемые Толстым. Японцы были на седьмом небе. Едва уехали, появились сын Черткова и Сергеенко. Лев Николаевич рад был услышать вести о своем любимом ученике, в дневнике появляется запись: «…духом Чертковых повеяло – приятно. Ложусь спать».

Несмотря на эти непрекращавшиеся визиты, он много работал: рассказ «Ходынка», статьи, сотни писем… Отвечал Бернарду Шоу, Ганди, которым искренне восхищался, незнакомым людям, которые критиковали его или просили совета. Место Гусева, по рекомендации Черткова, занял Валентин Федорович Булгаков, образованный и чувствительный молодой человек. Он понравился Толстому своей прямотой и приветливостью. Булгакова тронула даже Софья Андреевна: ему говорили, что она эгоистична, хитра, назойлива, он находил ее простой и понимающей. Восхищение писателем не мешало его беспристрастному отношению ко всем участникам драмы. Он тоже вел дневник: перед своим отъездом из Ясной Сергеенко вручил ему тетради особенного формата, с проложенной между листами копиркой. Следовало ежедневно делать записи химическим карандашом, вырывать копию и посылать ее в Крекшино. Таким образом Чертков рассчитывал быть в курсе событий, зная от верного человека обо всем происходившем в Ясной. Но подобного рода деятельность, больше похожая на шпионаж, не могла понравиться Булгакову, который вскоре прекратил отправлять секретные донесения «начальству», все-таки продолжая вести дневник.

Ему нравилось в Ясной Поляне, место казалось «аристократическим». Каждое утро, завидев Толстого в рубашке из грубого полотна, с руками, заложенными за пояс, с седой, белой бородой и острым взглядом, испытывал почти религиозное чувство радости и страха. Хозяин дома часто приглашал его на прогулки, расспрашивал, живо интересуясь мнением молодого человека двадцати четырех лет, о проблемах, которые волновали его самого. Ненавидя всякие новшества и прогресс, Лев Николаевич обращал внимание на технические новинки: за несколько месяцев он познакомился с граммофоном, механическим пианино, кинематографом. Писатель Леонид Андреев, будучи в Ясной, с восторгом говорил о кинематографе, и Толстой вдруг заявил, что непременно напишет историю, по которой можно будет снять фильм. Наутро за столом вернулся к этой теме, сказал, что думал об этом всю ночь:

«Ведь это понятно огромным массам, притом всех народов. И ведь тут можно написать не четыре, не пять, а десять, пятнадцать картин…»

Через несколько дней Лев Николаевич ходил на Киевскую дорогу смотреть автомобильную гонку Москва – Орел. Впервые наблюдал скопление этих дьявольских гудящих машин, проносившихся с шумом, окутанных дымом и пылью. Водители узнавали и приветствовали его. Один остановился, писатель осмотрел автомобиль, покачал головой, пожелал гонщику успеха.

В тот же вечер поделился с Маковицким: «Автомобили нашей русской жизни abstehen… У иных лаптей нет, а тут автомобили (3-12 тысяч рублей)». На следующий день сказал Булгакову: «Вот аэроплан я, должно быть, уж не увижу. А вот они будут летать, – указал он на горбуновских ребятишек. – Но я бы желал, чтобы лучше они пахали и стирали…»

Второго мая Толстой с Булгаковым и Маковицким уезжали в Кочеты к Сухотиным. Софья Андреевна, которая оставалась дома, помогала ему собраться. На вокзале лихорадочно снимал фотограф. Хотя билеты были куплены в третий класс, пришлось ехать вторым – третий был забит. Лев Николаевич разволновался, решил, что все это подстроила жена или железнодорожное начальство, чтобы он не очень устал, и с досадой повторял, что это незаконно.

Протоиерей Георгий Ореханов. В.Г. Чертков в жизни Л.Н. Толстого. - М.: Изд-во ПСТГУ, 2014.

Выход книги о Черткове и Толстом, написанной православным священнослужителем и историком церкви и имеющей гриф «научное издание», вызывает вполне предсказу--емый интерес.

Масштабно отмеченное 100-летие со дня смерти Толстого, казалось, должно было стать подходящим поводом для того, чтобы произвести некую инвентаризацию устоявшихся стереотипов в сфере изучения и восприятия Толстого. Однако уже сейчас можно сказать, что никакой «переоценки всех ценностей» (по крайней мере - ценностей толстовских) не произошло. Толстоведение - почтенная академическая дисциплина, а в сфере высокой публицистики и эссеистики поздний Толстой за последние сто с лишним лет стал предметом такого количества толкований, что сказать здесь если не новое, то по крайней мере не совсем банальное слово - труд не из легких.

Тем интересней книга прот. Г. Ореханова, поскольку, как известно, и официальное русское православие (и синодальное, и советского периода, и современное), и свободные православные мыслители к слову и делу позднего Толстого были настроены сурово. Синодальный акт 1901 года создал ту перспективу, которая и определила восприятие позднего Толстого «около церковных стен».

Ореханов же предлагает взгляд на Толстого-«вероучителя», который можно без натяжки назвать весьма взвешенным и лишенным эмоционально-негативных обертонов: «идеи Л.Н. Толстого… строились на радикальном отрицании церковного учения и мистической составляющей христианства вообще. Отвергая “историческое христианство”, писатель формулирует некоторые новые принципы, которым пытается приписать особый статус “пра-христианства” и ядро которых составляет достаточно произвольная интерпретация Нагорной проповеди, облеченная в форму доктрины о “непротивлении злу насилием”. Эти принципы носят ярко выраженную социальную окраску». Здесь сразу же отметим, что, хотя Ореханов и говорит о «писателе», «писатель Толстой» его, в общем, не интересует. Толстого, автора «Хаджи Мурата», «Отца Сергия» и «Хозяина и работника», в книге нет. Есть Толстой писем, статей, дневников - и лишь периферийно - «Воскресения». Объяснение этому довольно простое: книга не о Толстом-писателе, а о Толстом и Черткове, точнее - о Черткове в жизни Толстого* . Потому в книге не рассматривается не только писательская биография позднего Толстого, но и толстовская доктрина. Автор исходит из того, что и постулаты толстовского учения, и полемический контекст, с ним связанный, читателю известны, что правильно: книга - не биография идеи (толстовской), а фрагмент биографии Черткова - на фоне биографии Толстого.

Розанов в статье «Где же “покой” Толстому?», написанной в дни, когда Толстой умирал в Астапове, сравнил Черткова с о. Матвеем Ржевским. Параллель соблазнительная в своей яркости, но едва ли верная. Широко известны слова Толстого (написанные по-французски) в письме к Черткову в 1908 году: «Если бы не было Черткова, его надо было бы выдумать». Менее, кажется, известно продолжение фразы: «Для меня по крайней мере, для моего счастья, для моего удовольствия». «Эвдемоническому» В.Г. Черткову, однако, суждено было превратиться в восприятии современников и потомков в фигуру демоническую и зловещую - и автор рецензируемой книги недвусмысленно этот взгляд разделяет.

Чертков был близок к Толстому без малого тридцать лет** . Ореханов объясняет первоначальный энтузиазм Толстого в отношении Черткова одиночеством Толстого после обращения, энергичностью Черткова и его, Черткова же, религиозными интересами. Ореханов также указывает на импонировавшую Толстому самокритичность Черткова, но все дальнейшее изложение ни о какой чертковской самокритичности как раз и не свидетельствует. Можно даже сказать, что для автора книги эта встреча Толстого и Черт-кова остается загадочной: тщательно и корректно собранные факты не дают в сумме ответа на вопрос, каким образом Толстой оказался прельщен и пленен чертковским морализирующим активизмом.

Ореханов довольно подробно останавливается на опыте Черткова, предшествовавшем встрече с Толстым. Это встреча и общение с последователями лорда Рэдстока и В.А. Пашкова. Странным образом, автор нигде не упоминает, что в «Анне Карениной» великосветский кружок сторонников Рэдстока представлен (иронически) как салон графини Лидии Ивановны: Толстой не испытывал иллюзий по поводу «старых, некрасивых, добродетельных и набожных женщин». А один из «умных, ученых, честолюбивых мужчин» в этом кружке - Алексей Александрович Каренин. И в пашковщине, и в религиозных «исканиях» Черткова трудно, кажется, не заметить того, что прот. Г. Флоровский называл «религиозной бездарностью»*** . Сам Ореханов нейтрально замечает, что «проповедь “пашковщины” носила ярко выраженный протестантский характер маргинального толка».

Сверхдеятельный, требовательный до жестокости, в движении толстовцев Чертков стал «plus royaliste que le roi», превратив проповедь Толстого в догматическую систему, которую обслуживал целый штат «помощников», превратившихся в доме Толстого в «поставщиков информации» о каждом шаге и слове Толстого. Черткова и впрямь «стоило бы выдумать», чтобы метафизическая трагедия Толстого обрела измерение нерешаемого «скандала».

В.Ф. Ходасевич писал в 1933 году: «Ту черту, за которую биограф переступать не имеет права, принципиально установить невозможно. Биограф, сознательно обходящий те или другие вопросы, не выдерживает критики. Он должен либо стремиться знать и понять все, либо совсем отказаться от выполнения своей задачи. По отношению к Толстому такой отказ был бы равносилен отказу от изучения Толстого вообще». Потому представляется вполне оправданным то особое внимание, которое уделено в книге вопросу о тайном завещании Толстого, оказавшемся, по сути, ключевым в последние годы жизни Толстого. Роль Черткова, без преувеличения насильническая по отношению к Толстому, в этой «борьбе за завещание» описана Орехановым подробно и, что весьма важно, с привлечением свидетельств как сторонников Черткова, так и противников. Важно отметить, что автор почти не затрагивает отношений между Чертковым и С.А. Толстой, «полагая, что эти отношения имели характер сложной и противоречивой трагедии, которая в до-статочно полной степени рассмотрена в научной литературе»* .

Автор подробно останавливается на предсмертном уходе Толстого. Вопрос о посещении Толстым Оптиной пустыни является для Ореханова ключевым в понимании финала жизни Толстого. По его мнению, «[п]редставляется, что та “оптинская закваска”, которую писатель получил в молодости, все-таки бродила в нем в последние дни - он искал духовной поддержки там, где мог ее найти и всегда находил, где жили старцы, где его никогда не отвергали». При этом Толстой «при первом появлении посланников ближайшего друга [т.е. Черткова, - М.Е .] проявил малодушие». Ореханов также тщательно исследует вопрос о возможном обращении Толстого, уже из Астапова, к оптинским монахам с просьбой о встрече - и о попытках оптинских же монахов увидеться с Толстым в Астапове, что было самым жестким образом пресечено Чертковым и его соратниками. Ореханов замечает: «…представляется, что стремление Черткова любыми способами воспрепятствовать покаянию писателя, воссоединению с Церковью и встрече не только со священнослужителями, но даже с С.А. Толстой объясняется, помимо религиозных взглядов самого Черткова, и его страхом, что в последние дни жизни Толстого его завещание, под воздействием представителей Церкви, может быть изменено в пользу жены или детей». Было бы опрометчиво и самонадеянно однозначным образом истолковывать намерения Толстого - в том виде, в каком нам о них известно, но возможные мотивы поведения Черткова, взявшего, фактически, Толстого в заложники своей «толстовско-просветительской» мании, в изложении Ореханова вполне правдоподобны. Автор удачно избегает декретирующих интонаций, оставляя читателю место для собственных выводов и не навязывая «православности» своего мировоззрения.

Ореханов хорошо знаком не только с «литературой вопроса», но и с источниками, в том числе - с неопубликованными по сей день** . Он замечает: «по каким-то загадочным причинам архив В.Г. Черткова до сих пор остается не только не изученным научно, но даже полностью не описанным». У автора исследования - авторитетные и надежные консультанты, сотрудники Государственного музея Толстого в Москве и Государственного музея Толстого «Ясная Поляна».

Книга все же не свободна от изъянов. Так, едва ли уместно говорить об «имидже» Толстого (С. 66) и Черткова (С. 8), называть Черткова «имиджмейкером» (С. 136), а Толстого - «всемирны[м] пиар-феномен[ом]» (C. 155), утверждать, что «антицерковная проповедь писателя была знаковым событием в жизни России» (С. 91). Эта языковая небрежность и потворство современному новоязу едва ли уместны, тем более - в книге, в которой Толстой - одно из главных действующих лиц.

В научном издании едва ли приемлемо утверждение, что один из помощников Черт-кова Г.А. Пунга «по некоторым сведениям, в 1920-х гг. занимал пост министра финансов в правительстве Латвии» (С. 58), поскольку это не «некоторые сведения», а исторический факт: Пунга был министром финансов Латвийской Республики с 28 июня 1923 года по 26 января 1924 года.

Странным выглядит исчисление общего тиража изданных Чертковым английских переводов Толстого в «400 млн страниц» (С. 47). Все же тираж определяется количеством экземпляров, а не страниц или знаков.

Однако этими техническими погрешностями дело не исчерпывается. Куда более серьезные возражения вызывает, например, сближение личности Черткова с литературным персонажем Ставрогиным из «Бесов». Автор сам же делает оговорки, заявляя, однако, «о возможных биографических параллелях» (С. 25): «Конечно, это сопоставление возможно только в определенных рамках. Если тем не менее оно допустимо и не лишено оснований, остается только в очередной раз поразиться пророческому дару русского писателя, вплоть до самых бытовых подробностей: в романе “Бесы” Ставрогин является сыном генеральши Ставрогиной и носит прозвище “Принц Гарри”» (С. 25). На предыдущей странице Ореханов пишет о том, что юный Чертков имел прозвище “le beau Dima” (С. 24), а мать-генеральша - едва ли достаточное основание для «биографических параллелей» между человеком и литературным персонажем, не говоря уже о том, что способность «поразиться пророческому дару» Достоевского ничего не добавляет в рассмотрение феномена Черткова.

В другом месте, рассматривая уход Толстого из Ясной Поляны, Ореханов пишет: «Вопрос, который нас интересует, - с каким чувством Толстой покидал усадьбу, что стояло за этим уходом, другими словами, что происходило в душе великого писателя?» (С. 93). Вопрос о том, «что происходило в душе», сам по себе возможен и для священнослужителя - законен. Однако для исследователя подобная формулировка чревата осложнениями. Анализ и истолкование источников легко может превратиться в «чтение в сердцах». Ореханов чувствует зыбкость этого пограничья, но, как представляется, в этом ему не хватает как раз исследовательской рефлексии.

При всех отмеченных недостатках книга прот. Г. Ореханова - заслуживающий внимания опыт понимания «проблемы Толстого» в православной исследовательской среде.

Стр. 228

* Г. Ореханов специально оговаривает, что рассматривает «в первую очередь деятельность В.Г. Черткова до 1917 г., хотя в ряде случаев, подчиняясь логике построения работы, приходится выходить за эти временные рамки».

** За эти годы Толстой написал Черткову писем «больше, чем любому другому человеку, включая членов его семьи».

*** Хотя, как известно, Флоровский в «Путях русского богословия» применил это выражение к самому Толстому: «У него несомненно был темперамент проповедника или моралиста, но религиозного опыта у него вовсе не было. Толстой вовсе не был религиозен, он был религиозно бездарен. В свое время это очень смело отметил Овсянико-Куликовский. В учении Толстого он видел только суррогат религии, годный разве “для группы образованных сектантов”. Овсянико-Куликовский судил, как безрелигиозный гуманист, но наблюдал он верно».

Стр. 229

* Но, показательным образом, в этом месте своего текста Ореханов не дает никакого библиографического примечания.

** Читатель может удивиться, узнав, например, что дневник П.И. Бирюкова все еще не опубликован и цитируется по автографу, хранящемуся в РГАЛИ (С. 148).

Владимир Григорьевич Чертков, родившийся в Санкт-Петербурге в богатой придворно-аристократической семье и в девятнадцать лет поступивший на службу в Конногвардейский полк, в начале 1880-х годов вышел в отставку, неожиданно для всех отказавшись от перспективы блестящей карьеры военного или государственного деятеля. Он уехал в родовое имение Чертковых – Лизиновку Воронежской губернии и начал активно заниматься деятельностью по улучшению жизни крестьян. Главным событием, определившим всю его дальнейшую судьбу, стала встреча с Толстым в 1883 году. Отныне всю свою жизнь Чертков посвятил собиранию, хранению, изданию и распространению произведений и идей Льва Толстого.

Чертков был разносторонне одаренным человеком. Он организовал издательство «Посредник», которое с марта 1885 года выпускало дешевые книги для народа. Вместе с П. И. Бирюковым и И. М. Трегубовым Чертков встал на защиту духоборов, опубликовав в Англии брошюру «Помогите!». За это ему грозила сибирская ссылка, но благодаря вмешательству императрицы-матери, с которой была близко знакома его матушка Елизавета Ивановна Черткова, он был выслан из России. С 1897 года проживая в Англии, Чертков занялся активной общественной деятельностью, участвовал в организации переселения духоборов в Канаду. Получаемые из России рукописи, черновики, копии писем и дневники Толстого он поместил в специальном хранилище, оборудованном в соответствии с последними достижениями техники. Чертков переводил произведения Толстого на английский язык, публиковал новые, а также прежде искаженные или запрещенные русской цензурой толстовские произведения. Он, как никто другой из современников и окружения Толстого, способствовал его прижизненной европейской и мировой известности.

В 1908 году Чертков с семьей вернулся в Россию и поселился на хуторе Телятинки, находившемся недалеко от Ясной Поляны. В марте 1909 года из-за доносов некоторых тульских помещиков Чертков получил постановление о высылке из Тульской губернии и обосновался с семьей в подмосковной усадьбе Крёкшино. В мае 1910 года Чертков с женой и сотрудниками переехал в имение Отрадное Московской губернии, однако летом получил разрешение вернуться в Телятинки на время пребывания там его матери Елизаветы Ивановны. В Астапове Чертков провел с Толстым последние дни и часы его жизни.

В духовной жизни Толстого особое место было отведено близким друзьям. В последние годы жизни самым близким человеком стал для него Чертков. Многолетняя переписка Толстого с ним составляет пять томов в Полном собрании сочинений писателя. В дневнике от 6 апреля 1884 года Толстой отметил в связи с Чертковым: «Он удивительно одноцентренен со мною» (49, 78). Через пятнадцать лет Толстой сетовал в письме другу Черткову: «А последнее время все эти пустяковые дела заслонили, затуманили нашу связь. И мне стало грустно и жалко и захотелось сбросить все, что мешает, и почувствовать опять ту дорогую, потому что не личную, а через Бога, связь мою с вами, очень сильную и дорогую мне. Ни с кем, как с вами (впрочем, всякая связь особенная), нет такой определенной Божеской связи – такого ясного отношения нашего через Бога» (88, 169). И через десять лет толстовское отношение к Черткову не изменилось: «Какая радость иметь такого друга, как вы. <…> И сближаемся не потому, что хотим этого, но потому, что стремимся к одному центру – Богу, высшему совершенству, доступному пониманию человека. И эта встреча на пути приближения к центру – великая радость» (89, 133). «Есть целая область мыслей, чувств, которыми я ни с кем иным не могу так естественно [делиться], – зная, что я вполне понят, – как с вами» (89, 230), – писал Толстой 26 октября 1910 года свое последнее письмо Черткову из Ясной Поляны.

Толстой высоко оценивал духовную близость с Чертковым, был благодарен другу-единомышленнику за преданность их общему делу. За несколько дней до смерти, 1 ноября, он написал своим старшим детям Сергею и Татьяне со станции Астапово: «Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни» (82, 222).

В кривом зеркале

26 июня С. А. Толстая сделала первую запись в своем дневнике 1910 года, после возвращения мужа от Черткова. Непосредственным толчком для начала записей стали известие о передаче мужем дневников на хранение Черткову и прочитанная запись из дневника Толстого: «Хочу попытаться сознательно бороться с Соней добром, любовью» (58, 67). Услышав о судьбе дневников мужа, она приняла решение дать отпор Черткову. В дневнике Софья Андреевна уже не столько стремилась запечатлеть те или иные события семейной жизни, сколько – откреститься от замаячившей перспективы явиться перед миром Ксантиппой, и она решительно защищала себя. В октябре С. А. Толстая утверждала: «Мои дневники – это искренний крик сердца и правдивые описания всего, что у нас происходит». Она настаивала на существовании еще одной – собственной правды.

Образ Черткова в дневниковых записях Софьи Андреевны и устных отзывах был неизменным: близкий друг и единомышленник Толстого представал в них человеком грубым и глупым, идолом и злым фарисеем, сатаной или дьяволом. Жгучая ненависть к Черткову была причиной безумных поступков Софьи Андреевны, а неустанная борьба с ним – ее основной целью и болезненной идеей фикс. При появлении Черткова в яснополянском доме она испытывала крайнее нервное напряжение. На балконе яснополянского дома, стоя разувшись, графиня подслушивала разговоры Толстого с ним. Своего мужа, Черткова и дочь Сашу Софья Андреевна то и дело подозревала в заговорах против нее. Иногда она бесцеремонно вмешивалась в разговоры Толстого с гостями и бестактно вела себя с Чертковым, а в последние месяцы она, по существу, запретила мужу встречаться с ним. В своей борьбе с Чертковым Софья Андреевна не останавливалась ни перед чем. С гостями Ясной Поляны и с живущими в доме она неустанно делилась своими предположениями об особенных отношениях мужа с Чертковым. Было ли это проявлением болезненно-истерического ее состояния либо намеренным решением наносить удары по репутации Толстого, теперь можно только предполагать, неизбежно, правда, вставая при этом на сторону тех или иных участников яснополянских событий лета и осени 1910 года. Софья Андреевна часто теряла власть над собой: «Я так и видела их в своем воображении запертыми в комнате, с их вечными тайными о чем-то разговорами, и страданья от этих представлений тотчас же сворачивали мои мысли к пруду, к холодной воде, в которой я сейчас же, вот сию минуту, могу найти полное и вечное забвение всего и избавление от моих мук ревности и отчаяния!» Размышляя над драматическими яснополянскими событиями, Сергей Львович Толстой писал, что Софье Андреевне действительность «представлялась как бы в кривом зеркале, а временами она (Софья Андреевна. – Н. М. ) теряла самообладание, так что в некоторых ее словах и поступках ее нельзя было признать вменяемой» .

В те месяцы 1910 года Софья Андреевна уже не была столь внимательна, как прежде, к занятиям мужа и его здоровью. Могла в любой момент и днем, и во время ночного сна войти к нему, не раз устраивала безобразные, ужасающие их свидетелей сцены и изводила Толстого угрозами самоубийства. Ее подозрительности не было предела, она рылась в бумагах Толстого, дочери Саши и своего секретаря Варвары Феокритовой, прилюдно устраивала допрос слугам, следила за Толстым во время его прогулок.

Борьба с Чертковым неизбежно вела Софью Андреевну к противостоянию с мужем. Порой в своих повседневных высказываниях о нем она была весьма резка. В дневнике самой С. А. Толстой упоминаний об этих эмоциональных выпадах нет, но в нем есть другое, куда более существенное: обвинения в адрес Льва Толстого.

Софья Андреевна вопрошала, рассчитывая на понимание: «А кому, как не Льву Николаевичу, нужна эта роскошь? Доктор – для здоровья и ухода; две машины пишущие и две переписчицы – для писаний Льва Никол.; Булгаков – для корреспонденции; Илья Васильевич – лакей для ухода за стариком слабым. Хороший повар – для слабого желудка Льва H – а. Вся же тяжесть добыванья средств, хозяйства, печатанье книг – все лежит на мне, чтоб всю жизнь давать Льву Ник. спокойствие, удобство и досуг для его работ» . Иногда ей казалось, что только она одна и поняла настоящую причину происходящего: «За то, что я во многом прозрела, Лев Никол. ненавидит меня, и упорное отнятие дневников есть ближайшее орудие уязвить и наказать меня. Ох! уж это напускное христианство с злобой на самых близких вместо простой доброты и честной безбоязненной откровенности!»

Толстовские дни... Отчего это во все человеческие «юбилеи» всегда ввивается что-то неприятное, неблаголепное? Должно быть, уж так устроены люди. Намерения самые похвальные: вспомнить о человеке «по случаю»... Всегда помнить нельзя, так хоть по случаю. Однако сейчас же начинается неумеренность: и в похвалах, и в натаскивании вороха ненужностей, и в выискиваньи «ночных туфель; рядом же подымается спор — то насчет похвал, то насчет туфель, и в споре живых между собой незаметно тонет «дорогой юбиляр».

Толстой особенно счастлив (или несчастлив) на «юбилеи». Сам он их ужасно не любил. Но начались они с ним еще при жизни, а после смерти, — если выключить несколько лет, когда было не до юбилеев, — каждый год какой-нибудь «случай», повод для суждений, осуждений и восхвалений Толстого.

Повторяю это, в корне, совсем не плохо, и понятно, если вспомнить недавнее замечание Маклакова; он говорит, «что за Толстым мир не пошел, и хорошо сделал, ибо жить по Толстому нельзя; но Толстой разбудил человеческую совесть. Обеспокоил душу — ко благу Поскольку продолжается это беспокойство хорошо. Не начинает ли, однако, вырождаться просто в шумиху юбилейничанья?

А на родине Толстого, в России большевистской, еще хуже: там откровенно хотят Толстого «использовать» (самой «маленькой пользой» не брезгуют). И вообще-то, — если по пословице «мертвым телом хоть забор подпирай», — подпиранье телом Толстого разнообразных заборов особенно в ходу; но когда подпирается им забор большевистский, да еще руками «учеников» (недавняя брошюра Гусева — прекрасный пример) — смотреть на это очень противно.

А мы... Все чаще думается мне, что мы напрасно так кидаемся на всякий удобный «случай», чтоб поболтать о Толстом, почествовать Толстого. Из любви к нему следовало бы дохранить закрытыми воспоминание, свято довести до иной поры. Сейчас мы — раненые; рана болит, и куда уж тут судить о чем-нибудь спокойно и трезво, оценивать по справедливости. В каждую нашу старую любовь, самую вечную и верную, часто вливается теперь какая-то горечь. Любовь требует целомудренного молчания в такие времена, как наше, когда —

«От боли мы безглазы...».

И любовь к Толстому — в особенности. А то и выходит: одни Толстого формируют, делая из него чуть не ангела-хранителя России, потеряв которого она пала; другие, напротив, считают его предшественником большевиков (!), у третьих же, старающихся говорить о нем вне времени и пространства, просто не выходит ничего.

Не касаясь самого Толстого, вспомнить что-нибудь или кого-нибудь из его окружения — дело другое. Около Толстого много было любопытного. Почти все «толстовцы», такие разные и так печально-схожие, интересны; не меньше и некоторые из ярых антитолстовцев. Особенно интересны их отношения с Толстым; а порою даже загадочны.

Софья Андреевна, ее крепкое антитолстовство, вся так называемая «яснополянская драма», — понятны каждому, кто вгляделся в образ этой цельной русской женщины, жены и матери. Ясно и отношение к ней Толстого: изменяясь, он остался неизменным в любви к подруге всей жизни, — любви, притом, зрячей, он прекрасно видел Софью Андреевну.

Признаюсь: самое для меня загадочное — это фигура Черткова. Да и не для меня только, для всех нас, я думаю. Мы его не видим. А Толстой, который так видел людей и нам их показывал, — Черткова не показал. В письме к Ал. Л. (уже после ухода, перед самой смертью) назвал его «самым близким и нужным человеком»; это, кажется, все, что мы узнаем от Толстого. По-прежнему не видя Черткова, мы не понимаем, почему он «самый близкий и нужный»; и даже на слово поверить — как-то боимся: ведь все письмо, где это сказано, со всеми там написанными словами, до такой степени не толстовское , на Толстого, каким мы его слышали и любили, не похожее, что ему сплошь не веришь; близости Черткова к Толстому подлинному — тоже...

К этому воистину ужасному по жестокости письму я вернусь; а пока хочу сделать маленькую выписку из моего «Петерб. дневника», — не для того, конечно, чтобы решать загадку Черткова, а просто чтобы прибавить мое впечатление от этого «самого близкого и нужного» Толстому человека к впечатлениям других лиц, с ним встречавшихся.

«...Не хочется писать, приневоливаю себя, пишу частные вещи... Вот был у нас Шохор-Троцкий . Просил кое-кого собрать, привез материал «Толстовцы и война». Толстовцы ведь теперь сплошь в тюрьмах сидят за свое отношение к войне. Скоро и сам Шохор садится.

Собрались. Читал. Иное любопытно. Сережа Попов со своими письмами («брат мой околоточный!») с ангельским терпением побоев в тюрьмах — святое дитя. И много их, святых. Но... что-то тут не то. Дети, дети. Не победить так войну!

Потом пришел сам Чертков.

Сидел (вдвоем с Шохором) целый вечер. Поразительно «не нравится» этот человек. Смиренно-иронический. Сдержанная усмешка, недобрая, кривит губы. В нем точно его «изюминка» задеревенела, большая и ненужная. В не бросающейся в глаза косоворотке. Ирония у него решительно во всем. Даже когда он смиренно пьет горячую воду с леденцами (вместо чаю с сахаром) — и это он делает как-то иронически. Также и спорит, и когда ирония зазвучит нотками пренебрежительными — спохватывается и прикрывает их смиренными.

Не глуп, конечно, и зол.

Он оставил нам рукопись «Толстой и его уход из Ясной Поляны», — ненапечатанная, да и невозможная к печати. Думаю, и в Англии (где он хочет ее печатать). Это — подбор фактов, как будто объективный, скрепленный строками дневника самого Толстого (даже в самый момент ухода). Рукопись потрясающая и... какая-то немыслимая . В самом факте ее существования есть что-то невозможное. Оскорбительное. Для кого? Софьи Андреевны? В самом подборе фактов, да и в каждой строке, — злобная ненависть к ней Черткова. Оскорбительная для Толстого? Не знаю. Но для любви Толстого к этой женщине — наверно.

На рукописи прегадкая надпись — просьба Черткова «ничего отсюда не переписывать». Как будто кому-нибудь из нас пришло бы в голову это делать!

Перо Черткова умело подчеркивать «убийственные деяния Софьи Андреевны. До мелких черточек. Вечные тайные поиски завещания, которое она хотела уничтожить. Вплоть до шаренья по карманам. И тяжелые сцены. А когда, будто бы кто-то сказал ей: «Да вы убиваете Льва Николаевича!» Она отвечала: «Ну так что ж! Я поеду за границу! Кстати, я там никогда не была!»

Любопытно, что это, может быть, правда, а для меня случай прощупать, что делает с «правдой» Чертков. Под его пером эти слова С.А. звучат зверски, и никто их иначе, как зверскими, и не услышит; а я вот имею возможность иными их представить, очень близкими к тем, что она сказала мне на балконе Ясной Поляны, в холодный майский вечер, в 1904 г. Мы стояли втроем, я, Д. Мережсковский и она, смотрели в сумеречный сад. Была речь о том, кажется, что мы — по дороге за границу, едем туда прямо. С.А., с живой быстротой полусерьезной шутки, возразила мне: «Нет, нет, вы лучше останьтесь со Львом Николаевичем, а я с Дм. Серг. поеду за границу: ведь я там никогда не была! ».

Сказать, что С.А. выражала желание с чужим мужем из Ясной Поляны за границу уехать, — ведь будет «правда»? Чертковская, как и та, вероятно, о которой он пишет. Если представить себе, что в ответ на упрек «кого-то», явно ненавистного, С.А. на зло бросила ту же привычную фразу о загранице — «зверство» как будто затмится... Но С.А. я не «оправдываю», — раз уж меня тянут к суду над ней чертковскими «фактами». Только верю им надвое.

В ночь ухода Толстой (приводится его дневник) уже лежал в постели, но не спал, когда увидел свет из-за чуть притворенной в кабинет двери. Он понял, что это С.А. опять со свечой роется в его бумагах, еще опять завещание. Ему стало так тяжело, что он долго не окликал ее. Наконец окликнул, и тогда она вошла, как будто только что встала «посмотреть, спокойно ли он спит», ибо «тревожилась о его здоровье». Эта ложь была последней каплей всех домашних лжей, которая и переполнила чашу терпения. Тут замечательный штрих (в дневнике). Подлинных слов не помню; знаю, что он пишет, как сел на кровати, еще в темноте, один (С.А., простившись, ушла) — и стал считать свой пульс.

Он был силен и ровен.

После этого Толстой встал и начал одеваться, тихо-тихо, боясь, что «она» услышит, вернется.

Остальное известно... Ушел — навстречу смерти.

Как, все-таки, хорошо, что он умер! Что не видит нашего страшного часа — этой небывалой войны. А если и видит — он «ему не страшен, ибо он понимает ...», а мы, здесь, — ничего, ничего!..

С 1915 года много утекло воды. Дети Толстого разделились, толстовцы тоже: одни из них в СССР, другие в Европе. Чертков и Гусев (недавно подперший Толстым большевистский забор) — в СССР. О Черткове, как всегда мало слышно. Даже в эти «толстовские дни» мне попалось на глаза подписанное Чертковым лишь что-то краткое, — сухое и низкое вместе, — перепечатка (в «Своб.») из московского журнала. Была ли издана целиком его «невозможная» рукопись — я не знаю. Вероятно, была, ведь там все вещи теперь известные. Я не помню точно, включала ли рукопись и то жестокое, нетолстовское письмо Толстого, о котором упоминалось выше; его приводит ныне Алданов (в «Совр. Зап.»). Думаю, в рукописи оно было, а если не помнится — то потому, что оно слишком с ней сливалось в одной и той же ненавистнической линии, великолепно подтверждая «правду» (чертковскую). Там говорится о «подглядывании, подслушивании», о «напускной ненависти к самому близкому и нужному мне человеку» и даже о «явной ненависти ко мне и притворству любви»...». «Если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне», «я желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо ».

Алданов подчеркивает жестокие слова (или они подчеркнуты в подлиннике? Все равно, все слова одинаково не толстовские) и спрашивает: «Написал ли он сгоряча это ужасное свидетельство о женщине, с которой прожил 48 лет? Или, может быть, прорвался в нем, подтолкнул его руку тот демон, который мучил Толстого?»

Может быть, и демон. Ведь мы не знаем, кто Чертков. Но вот что мы знаем, и наверно: «самым близким и нужным» для подлинного Толстого была правда, была ясность, прощение другим — не прощение себе, непреклонность любви, т.е. как раз то, чего нет ни в рукописаниях Черткова, ни в письме, на которое «подтолкнул демон». И если это мы знаем, и в подлинную нужду подлинного Толстого верим, мы с совершенным правом можем сказать: Толстой Черткова не видел, глаза его «были удержаны». Чертков не был ему «самым близким и нужным». Ведь что-нибудь одно: правда и любовь или мстительность и ненависть.

«Петербургская Запись», из которой я беру цитаты, долгие годы считалась погибшей, и лишь недавно, каким-то чудом, была мне возвращена. Не вся, только первая часть, и обрывается рукопись на такой краткой отметке:

«Семь лет со дня смерти Льва Толстого. Никто его не вспомнил: «Ну я тебя вспомню, «поденщик Христов!» Вспомни и ты о нас, счастливый»...

Примечания:

...недавняя брошюра Гусева ... — Н.Н. Гусев. Жизнь Л.Н. Толстого. М., 1927.

Софья Андреевна (1844-1919) — жена Л.Н. Толстого.

Чертков Владимир Григорьевич (1854-1936) — друг и единомышленник Л.Н. Толстого.

Ал.Л .. — Александра Львовна Толстая (1884-1979) — дочь Л.Н. Толстого.

Шохор-Троцкий Константин Семенович (1892-1937) — литератор, толстовед.

Попов Сергей Михайлович (1887-1932) — единомышленник Толстого.

...в холодный майский вечер, в 1904 г . — Мережковские были в Ясной Поляне у Л.Н. Толстого 11-12 мая 1904 г.

...приводит ныне Алданов ... — М.А. Алданов. О Толстом // Современные Записки. Париж, 1928. № 36.

7 (20) ноября, вторник (1917 г.) — цитируемая Гиппиус запись отсутствует в опубликованной (Белград, 1929) « . Петербургский дневник (1914-1917)».