Поколение русских людей, вступившее в сознательную жизнь между восьмидесятыми и девяностыми годами XIX столетия, находится в таком трудном и ответственном положении относительно будущего русской культуры, как, может быть, ни одно из поколений со времени Петра Великого.

Я говорю – со времени Петра, потому что именно отношение к Петру служит как бы водораздельной чертой двух великих течений русского исторического понимания за последние два века, хотя в действительности раньше Петра и глубже в истории начинается борьба этих двух течений, столь поверхностно и несовершенно обозначаемых словами «западничество» и «славянофильство». Отрицание западниками самобытной идеи в русской культуре, желание видеть в ней только продолжение или даже только подражание европейской, утверждение славянофилами этой самобытной идеи и противоположение русской культуры западной, – в таком крайнем, чистом виде оба течения нигде не встречаются, кроме отвлеченных умозрений. Во всяком же действии, научно-историческом или художественном, они поневоле сближаются, соединяются, никогда, впрочем, не смешиваясь и не сливаясь окончательно. Так, у всех великих русских людей, от Ломоносова через Пушкина до Тургенева, Гончарова, Л. Толстого и Достоевского, несмотря на глубочайшие западные влияния, сказывается и самобытная русская идея, правда, с меньшей степенью ясности и сознательности, чем идеи общеевропейские. В этом недостатке ясности и сознания до сей поры заключалась главная слабость учителей славянофильства.

Тогда как западники могли указать на общеевропейскую культуру и на подвиг Петра, как на определенный и сознательный идеал, славянофилы обречены были оставаться в области романтических смутных сожалений о прошлом, или столь же романтических и смутных чаяний будущего, могли указать только на чересчур ясные, но неподвижные и омертвевшие исторические формы, или на слишком неясные, бесплотные и туманные дали, на то, что умерло, или на то, что еще не родилось.

Достоевский почувствовал и отметил эту болезнь славянофильства – недостаток ясности и сознания – «мечтательный элемент славянофильства», как он выражается. «Славянофильство до сих пор еще стоит на смутном и неопределенном идеале своем. Так что, во всяком случае, западничество все-таки было реальнее славянофильства, и, несмотря на все свои ошибки, оно все-таки дальше ушло, все-таки движение осталось на его стороне, тогда как славянофильство не двигалось с места и даже вменяло себе это в большую честь».

Западничество казалось Достоевскому реальнее славянофильства, потому что первое могло указать на определенное явление европейской культуры, тогда как второе, несмотря на все свои поиски, не нашло ничего равноценного, равнозначащего, и, вместе с тем, столь же определенного и законченного в русской культуре. Так думал Достоевский в 1861 году. Через шестнадцать лет он уже нашел, казалось ему, это искомое и не найденное славянофилами, определенное, великое явление русской культуры, которое могло быть сознательно, в совершенной ясности, противопоставлено и указано Европе, нашел его во всемирном значении новой, вышедшей из Пушкина, русской литературы.

«Книга эта, – писал он в „Дневнике“ за 1877 год по поводу только что появившейся „Анны Карениной“ Л. Толстого, – книга эта прямо приняла в глазах моих размер факта, который бы мог отвечать за нас Европе, того искомого факта, на который мы могли бы указать Европе. Анна Каренина есть совершенство, как художественное произведение, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, наше свое , родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром. Если у нас есть литературные произведения такой силы мысли и исполнения, то почему нам отказывает Европа в самостоятельности, в нашем своем собственном слове, – вот вопрос, который рождается сам собою».

В то время слова эти могли казаться дерзкими и самонадеянными; теперь они кажутся нам почти робкими, во всяком случае, недостаточно ясными и определенными. Достоевский указал в них только на малую часть того всемирного значения, которое открывается нам все с большею и большею ясностью в русской литературе. Для этого надо было видеть, как видели мы, не только законченный рост художественного творчества, но и все трагическое развитие нравственной и религиозной личности Л. Толстого, надо было понять глубочайшее согласие и глубочайшую противоположность Л. Толстого Достоевскому в их общей преемственности от Пушкина. Это уже, действительно, как выражается Достоевский, «факт особого значения», уже почти сознанное, хотя еще не сказанное, уже определенное, в плоть и кровь облеченное явление русской и в то же время всемирной культуры. Только самые чуткие люди в Западной Европе – Ренан, Флобер, Ницше – если не разгадали, то, по крайней мере, предчувствовали смысл этого явления. Но и до сей поры, несмотря на русскую моду в Европе последних десятилетий, отношение большей части европейской критики к русской литературе остается случайным и поверхностным. И до сей поры не подозревает она действительных размеров ее всемирного значения, уже видимых нам, русским, для которых открыт первоисточник русской поэзии – Пушкин, все еще недоступный для чуждого взгляда. И нам уже нет возврата ни к западникам, отрицающим самобытную идею русской культуры, ни, тем более, к славянофилам, не потому, чтобы их проповедь казалась нам слишком смелою и гордою, – может быть, наша вера в будущность России еще дерзновеннее, еще самовластнее, – а лишь потому, что эти книжные мечтатели и умозрители сороковых годов кажутся нам слишком покорными и боязливыми учениками немецкой метафизики, переряженными германофилами, простодушными гегелианцами. И если пророчество Достоевского: «Россия скажет величайшее слово всему миру, которое тот когда-либо слышал», оказалось преждевременным, то лишь потому, что сам он не договорил этого слова до конца, не довел своего сознания до последней степени возможной ясности, испугался последнего вывода из собственных мыслей, сломил их острие, притупил их жало, – дойдя до края бездны, отвернулся от нее и, чтобы не упасть, снова ухватился за неподвижные, окаменелые исторические формы славянофильства, те самые, для разрушения которых он, может быть, сделал больше, чем кто-либо. Нужна, в самом деле, великая ясность и трезвость ума, чтобы без головокружения, без опьянения народным тщеславием, признать всемирность идеи, открывающейся в русской литературе. Может быть, для нашего слабого и болезненного поколения в этом признании больше страшного, чем соблазнительного: я разумею страшную, почти невыносимую тяжесть ответственности.

Но, несмотря на то или, вернее, благодаря тому, что мы признали самобытную русскую идею, мы уже не можем, – чего бы это ни стоило, и какие бы роковые противоречия ни грозили нам, – высокомерно отворачиваться от западной культуры или малодушно закрывать на нее глаза, подобно славянофилам. Не можем забыть, что именно Достоевский, и как раз в то время, когда он был или, во всяком случае, считал себя, самым крайним славянофилом, с такою силою и определенностью высказал нашу русскую любовь к Европе, нашу русскую тоску по родному Западу, как ни один из наших западников: «У нас, русских, – говорит он, – две родины: наша Русь и Европа». «Европа… Но ведь это страшная и святая вещь! О, знаете ли вы, господа, как нам дорога, нам, мечтателям-славянофилам, эта самая Европа, эта „страна святых чудес“! – «Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небо склон? Русскому Европа также драгоценна, как Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук, вся история их – мне милей, чем Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!» – «Я хочу в Европу съездить, Алеша, – говорит Иван Карамазов, – и ведь я знаю, что я поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более!»

Достоевский был за военную интервенцию на Балканах, а Толстой выступал против нее. Выдвинутые ими аргументы удивительно актуальны и для наших сегодняшних войн.


Для начала немного . Летом 1875 года православные христиане Герцеговины взбунтовались против своих повелителей-османов. В 1876 году славянские княжества Сербия и Черногория объявили войну Турции, а в Болгарии началось восстание. Россия всем сердцем поддержала борьбу сербов. Русские отправляли деньги и медикаменты православным славянам, а многие российские добровольцы отправились на Балканы воевать. О сербской борьбе начали писать российские газеты, о чем свидетельствует разговор между Кознышевым и князем Щербацким в романе Толстого «Анна Каренина»:

«Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и одно, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несет в одном направлении.»

«Да это газеты все одно говорят, - сказал князь. - Это правда. Да уж так-то все одно, что точно лягушки перед грозой. Из-за них и не слыхать ничего.»

С лета 1876-го до весны 1877 года в России шли оживленные общественные споры о том, должна ли страна вмешиваться в конфликт на Балканах. Федор Достоевский страстно выступал за военное вмешательство по гуманитарным и патриотическим соображениям. Лев Толстой хотя и не был еще в то время убежденным пацифистом, но не видел смысла в участии России.

Достоевский выступал в унисон с царившими в обществе настроениями. Его публиковавшийся частями примерно в то самое время «Дневник писателя» часто напоминает мне «военные блоги» США периода 2002-03 годов. Просто поразительно, как различные доводы и побуждения Достоевского в поддержку войны сливаются воедино и усиливают друг друга. Самое похвальное его побуждение это острое сопереживание страданиям, ощущение мощной гуманной потребности положить конец зверствам турок. Но он тут же с легкостью переходит от описания ужасных злодеяний к фантазиям на тему захвата русскими Константинополя, являвшегося центром православия. Достоевский восхищается русскими героями и с презрением говорит об иностранных дипломатах, осуждая тех, кто «болтает об ущербе, который может причинить война в экономическом смысле». Он возвышенно выражает уверенность в том, что сербы будут приветствовать российское вмешательство, а те, кто не будет, это непредставительный класс, живущий в отрыве от собственного народа. У него нет ощущения того, что злодеяния творят обе стороны.

Достоевский чувствует, что национальное нездоровье в России побеждено, что уровень народной поддержки сербам доказывает духовное превосходство народа над интеллигенцией. Он зол на тех русских, которые испытывают симпатию к туркам. Он абсолютно уверен в победе и в том, что история на его стороне. Он выступает с советами и предложениями о том, что следует делать после полного разгрома Османской империи. Он убежден в исключительности собственной страны, в том, что движение за войну «по своей жертвенной природе и бескорыстности, по своей набожной религиозной жажде страдания за правое дело почти не имеет прецедента среди других наций». Ему трудно поверить в добросовестность тех, кто смотрит на это иначе. Иногда он мыслит категориями «крестовых походов» и позволяет себе апокалипсические мечтания о решающей войне между христианством и исламом.

Лидер английской оппозиции Уильям Гладстон (William Gladstone) был потрясен турецкими зверствами в Болгарии и считал, что Англия должна помочь изгнать турок из этой страны. Но премьер-министр Бенджамин Дизраэли (Benjamin Disraeli) действуя в духе realpolitik, проводил официальную линию Британии на союз с Турцией против России. То, что Дизраэли был евреем, дало Достоевскому определенную возможность строить теории заговоров.

А Толстой тем временем заканчивал «Анну Каренину». Вронский после самоубийства Анны отправляется на войну, собрав на собственные деньги эскадрон. И это война не где-нибудь, а в Сербии. «Русский вестник» Каткова, где частями публиковался чрезвычайно популярный роман Толстого, отказался печатать его восьмую часть, опубликовав вместо этого следующую заметку:

«В предыдущем номере в конце очередной части «Анны Карениной» было написано «Продолжение следует». Но со смертью героини роман на самом деле подошел к концу. Автор планировал эпилог на несколько страниц, из которого мы узнаем, что обезумевший и скорбящий Вронский отправился в Сербию в качестве военного добровольца. Другие герои все живы и здравствуют, и только Левин в своем сельском уединении по-прежнему враждебно относится к добровольцам и к славянофилам. Возможно, автор добавит несколько глав об этом в специальном издании к роману».

«Вестник» лукаво дает понять, что списанный прямо с Толстого герой романа Левин не совсем здоров. Самоубийство Анны в предпоследнем выпуске не очень логично с точки зрения поддержания напряжения у читателя. Но в действительности проблема могла заключаться в том, что «Вестник» вел кампанию за интервенцию на Балканах в условиях, когда царь Александр II продолжал колебаться.

Левин в восьмой части не столько «враждебен» по отношению к славянофилам, сколько сбит с толку. В беседах с такими людьми как Кознышев он даже не идет на конфронтацию и не стремится поддерживать спор долгое время. Его позиция – а это по сути дела позиция самого Толстого – граничит с недоумением по поводу того, почему так много людей так страстно призывают к действию в стране, о которой они мало знают. Такое же чувство возникает иногда и у меня самого, когда я слышу аргументы в пользу нашего нынешнего вмешательства в дела Ливии. Левин предполагает, что когда люди страстно преданы какому-то далекому делу, вместо того, чтобы посвятить себя решению проблем, существующих гораздо ближе, причину этого следует искать в их психологии.

Это похоже на диагноз восприятий Достоевского. То огромное количество аргументов в пользу войны, которые приводит писатель, вызывает сомнения в том, что именно это подлинная причина. Славой Жижек (Slavoj Žižek) выдвигает аналогичный аргумент по поводу Джорджа Буша и войны в Ираке. Достоевский в «Дневнике писателя» заявляет, что война это единственный способ объединить различные классы России, что нравственный долг России воспользоваться этим шансом на проведение «беспрецедентной войны в защиту слабых и угнетенных» и выполнить свое всемирно-историческое предначертание. Там, где Достоевский утверждает, что самые правильные ответы надо искать в ярких эмоциях и в вере в то, что мир созрел для преобразований, Толстой выступает за бесстрастное и здравое решение. Конечно, политические взгляды Толстого это в равной мере отражение его собственного эмоционального состояния, его ощущение отстраненности от царящей вокруг военной истерии. Возможно, эта отстраненность углубила ощущение кризиса личности у Толстого и создала условия для его более позднего пацифизма.

Толстой опубликовал восьмую часть «Анны Карениной» в отдельном издании и за собственные деньги. Прочитав ее, Достоевский пришел в ярость. Он ответил в «Дневнике писателя», описав ужасное состояние девушки, вынужденной наблюдать за тем, как с ее отца заживо сдирают кожу, и наложив это описание на образ Левина, безмятежно философствующего в своем огромном поместье. Пацифизм требует от человека сохранять некую эмоциональную дистанцию. Достоевский обходит Толстого прямым эмоциональным призывом: как можем мы стоять рядом и ничего не делать, когда творятся такие ужасные дела? Возможно, Достоевский прав, говоря о том, что привилегированный образ жизни Толстого способствовал возникновению такого чувства отстраненности.

К этому моменту спора между двумя писателями Россия официально объявила войну Турции. Война длилась около года. Казаки систематически нападали на мусульман и евреев, и к 1879 году треть всех мусульман в Боснии-Герцеговине либо эмигрировала, либо была убита. Интригующий момент этой исторической драмы состоит в том, что война породила слово «ура-патриотизм», появившееся из песни британского мюзик-холла:

«Мы не хотим воевать, не хотим, черт возьми
У нас есть корабли, есть солдаты, есть деньги
Мы и раньше сражались с медведем,
И пока мы настоящие британцы
Русские не возьмут Константинополь.»

В том случае британцы держались в основном в стороне от войны – хотя и направили флот к Константинополю, когда русская армия начала приближаться к этому городу. А потом был подписан русско-турецкий договор, по которому была удовлетворена большая часть требований России. Сербия получила независимость; в Боснии-Герцеговине устанавливалось самоуправление; снижались ограничения для христиан, находившихся под турецким владычеством. Но объединившиеся европейские державы потребовали пересмотреть этот договор, и на Берлинском конгрессе российские завоевания были ликвидированы. Берлинский конгресс позволил Австро-Венгрии оккупировать Боснию-Герцеговину. А Британия, следуя озадачившей всех комментаторов того времени логике, почему-то захватила Кипр. И ни в одном из этих мест прочный мир так и не наступил.

Более отдаленные последствия той войны описал позднее великий российский прозаик Александр Солженицын в своей исторической работе «Русский вопрос». Солженицын отмечает, что всего русско-турецких войн было восемь: четыре в восемнадцатом и четыре в девятнадцатом веке. Он пишет: «Две несчастные идеи неотступно мучили и тянули всех наших правителей кряду: помогать-спасать христиан Закавказья и помогать-спасать православных на Балканах. Можно признать высоту этих нравственных принципов, но не до полной же потери государственного смысла и не до забвения же нужд собственного, тоже христианского, народа…»

Солженицын подвергает особому осуждению войну 1877 года: «Такая «выигранная» война стоит проигранной, а дешевле бы - и вовсе ее не начинать. Подорваны были военные силы России и финансовые, угнетено общественное настроение - и как раз отсюда началась, раскатилась эра революционности и террора…»

Главное долговременное последствие русско-турецкой войны – это ослабление обеих империй вплоть до их краха. Возникшие в результате гуманитарные катастрофы последствия были пострашнее тех, которые справедливо осуждал Достоевский. Побуждение к проведению гуманитарной интервенции дело достойное, но ее результатом может стать длительная гражданская война, мощная кровавая бойня, а также ослабление государств-интервентов. Не напишут ли будущие историки, что череда войн в арабском мире на заре 21-го века стала одной из ключевых причин, приведших к концу «американского века»?

Достоевский и Толстой... Никто не прославил так русскую литературу,как они.Никто не прославил так русскую культуру,как Чайковский и они.Многие известные зарубежные писатели двадцатого века отзывались о них с восхищением и преклонением,признавали их огромное влияние на своё творчество.Английский романист Сноу говорил,что современные писатели могут лишь играть у ног таких гигантов,как Толстой и Достоевский.

И вот что удивительно.Эти два соотечественника и современника не были знакомы.Хотя общались со всеми видными русскими литераторами.Оба вели обширную переписку.Но друг другу не написали ни строчки.Не были знакомы,хотя испытывали к творчеству и личности друг друга постоянный,неутолимый интерес.Не могли не испытывать:оба,несомненно,чувствовали,что только они равны друг другу.Не были знакомы,хотя хотели познакомиться!Не поспособствовало их встрече и то, что у них был общий близкий знакомый - критик и философ Николай Страхов.

Вначале просто не представлялся случай.В 1855 году Толстой,молодой писатель,заставивший всех заговорить о себе после выхода в свет "Детства",приезжает в Петербург,город,где жил Достоевский.Знакомится с Тургеневым,с Некрасовым.Но Достоевского здесь нет,он - в ссылке,после нескольких лет каторги.Когда он возвращается в Петербург,Толстой - почти постоянно или в Ясной Поляне,или в Москве.

Но их заочный взаимный интерес растёт.Сильнейшее впечатление производит на Достоевского роман "Война и мир". Прочитав его,он постоянно думает о Толстом.Тогда,видимо,и возникает у него желание увидеть Толстого,желание,которому так и не суждено было сбыться.

А Толстой записал в дневнике, что читал "Униженных и оскорбленных" и умилялся.

В 1877 году Страхов,сообщая Толстому об успехе "Анны Карениной" в Петербурге,пишет: "Достоевский машет руками и называет вас богом искусства".Достоевский в своём "Дневнике писателя" помещает статью,посвящённую этому роману.В ней можно встретить:"необыкновенной высоты художник","гениальная сцена","гениально". В заключение он пишет:"Такие люди,как автор Анны Карениной, - суть учители общества,а мы лишь ученики их". Впрочем,с чем-то он и не согласен.

Надо сказать,что они(особенно Толстой)высказывали немало критических замечаний о творчестве и мировоззрении друг друга.Судя по всему,Достоевский больше ценил Толстого как художника,чем как мыслителя,а Толстой - наоборот.Очень не нравился Толстому язык,каким писал Достоевский.Горький в своей книге о Толстом вспоминает:"О Достоевском он говорил неохотно,натужно,что-то обходя,что-то преодолевая".

Хорошая возможность встретилась представилась в 1878 году,на лекции философа Соловьёва.Толстой был на этой лекции вместе со Страховым.Но Страхов их не познакомил.Может быть,они даже стояли недалеко друг от друга!

Могли они познакомиться и в 1880 году.Достоевский приехал в Москву на Пушкинские торжества.Он собирался съездить перед ними в Ясную Поляну.Однако распространившиеся среди литераторов слухи о душевном состоянии Толстого удержали его."О Льве Толстом и Катков подтвердил, - пишет он жене 27-28 мая, - что,слышно,он совсем помешался<...>я не поеду..."(Много ли найдётся гениев,которые никогда не слыли безумцами?)

6 июня В Москве был открыт памятник Пушкину.8 июня состоялось заседание Общества любителей российской словесности,на котором Достоевский произнёс свою знаменитую речь о Пушкине,потрясшую слушателей.Присутствовали все известные писатели.Лишь Толстого не было.Хотя Тургенев специально ездил в Ясную Поляну,чтобы уговорить его приехать.После нравственного переворота Толстой считал всякие памятники мирской суетой.

В том же году Толстой пишет Страхову:"...читал "Мёртвый дом".Я много забыл,перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы,включая Пушкина... Я наслаждался вчера целый день,как давно не наслаждался.Если увидите Достоевского,скажите ему,что я его люблю".Страхов показал письмо Достоевскому.Тот был взволнован и обрадован,упрашивал Страхова отдать ему это письмо.И в то же время был искренне огорчён!В том,что Толстой поставил его выше Пушкина,он увидел проявление непочтения к своему кумиру.

Незадолго перед смертью Достоевский просит графиню Александру Андреевну Толстую,двоюродную тётку Льва Николаевича,с которым она много лет переписывалась,объяснить ему толстовское учение.По её словам Толстой его "страшно интересовал". Она прочитала Достоевскому одно из писем племянника."...он хватался за голову, - вспоминает А.А.Толстая, - и отчаянным голосом повторял:"Не то,не то!.."

После смерти Достоевского Толстой в письме к Страхову пишет:"Как бы я желал уметь сказать все,что я чувствую о Достоевском<...>Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним,и вдруг,когда он умер,я понял,что он был самый,самый близкий дорогой,нужный мне человек.Я был литератором,и литераторы все тщеславны,завистливы,я,по крайней мере,такой литератор.И никогда мне в голову не приходило меряться с ним - никогда.Все,что он делал(хорошее,настоящее,что он делал)было такое,что чем больше он сделает,тем мне лучше.Искусство вызывает во мне зависть,ум тоже,но дело сердца только радость.Я его так и считал своим другом,и иначе не думал,как то,что мы увидимся,и что теперь только не пришлось,но что это мое.И вдруг за обедом - я один обедал,опоздал - читаю умер.Опора какая-то отскочила от меня.Я растерялся,а потом стало ясно,как он мне был дорог,и я плакал и теперь плачу". Когда Страхов написал ему известное письмо,проникнутое ненавистью к Достоевскому,Толстой в ответном письме Достоевского защищал.

Анна Григорьевна Достоевская,жена писателя,в своих "Воспоминаниях" приводит разговор с Толстым.
"- Я всегда жалею,что никогда не встречался с вашим мужем.
- А как он об этом жалел!А ведь была возможность встретиться - это когда вы были на лекции Владимира Соловьева в Соляном Городке.Помню,Федор Михайлович даже упрекал Страхова,зачем тот не сказал ему,что вы на лекции."Хоть бы я посмотрел на него, - говорил мой муж, - если уж не пришлось бы побеседовать".
- Неужели?И ваш муж был на той лекции?Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал?Как мне жаль!Достоевский был для меня дорогой человек и,может быть,единственный,которого я мог бы спросить о многом,и который бы мне на многое мог ответить<...>Скажите мне,какой человек был ваш муж,каким он остался в вашей душе,в ваших воспоминаниях?
Я была глубоко тронута тем задушевным тоном,которым он говорил о Федоре Михайловиче.
- Мой дорогой муж, - сказала я восторженно, - представлял собой идеал человека!Все высшие нравственные и духовные качества,которые украшают человека,проявлялись в нем в самой высокой степени<...>
- Я всегда так о нем и думал, - сказал как-то задумчиво и проникновенно граф Лев Николаевич".

Последней книгой,которую читал Толстой перед своим уходом из Ясной Поляны и смертью на железнодорожной станции,были "Братья Карамазовы".

Волгин в своей замечательной книге "Последний год Достоевского" высказывает интересное предположение,что в 1878 году Толстой мог и не хотеть встречи с Достоевским.(Страхов утверждал,что Толстой тогда просил ни с кем его не знакомить.)"Глубоко захваченный переживаемым им духовным переворотом<...>он инстинктивно отстраняет от себя все,могущее поколебать эту рождающуюся в муках веру, - пишет Волгин. - Встреча(и неизбежное духовное противоборство)с таким могучим оппонентом,как автор "Дневника",грозит разрушить целостность столь трудно воздвигнутого толстовского мира,потрясти его сокровенные основы"."Высказывая через много лет искренние сожаления Анне Григорьевне,что ему не довелось познакомиться с ее покойным мужем,Толстой,разумеется,уже не помнил своих тогдашних мотивов".

Очевидно,на протяжении многих лет было сильное обоюдное желание встретиться.И было обоюдное подсознательное противодействие этому. Оно оказалось сильнее.

Д. С. Мережковский не был первым автором, подвергнувшим анализу творчество Л. Н. Толстого: до него это делали Н.Г. Чернышевский (о «Севастопольских рассказах ») и Д. И. Писарев («Промахи незрелой мысли» о «Детстве. Отрочестве. Юности»; «Старое барство» по роману «Война и мир »). Оценку творчества Л. Толстого давали также Некрасов , Салтыков-Щедрин , Михайловский , Горький , Вересаев и другие современники писателя. Однако исследование Мережковского многими впоследствии было признано наиболее подробным и обстоятельным .

Предыстория

К началу XX века Д.Мережковской всерьёз занялся осмыслением вопросов, связанных с христианством и соборной церковью. Г. Адамович в статье «Мережковский» вспоминал, что «если разговор был действительно оживлен, если было в нём напряжение, рано или поздно сбивался он на единую, постоянную тему Мережковского - на смысл и значение Евангелия. Пока слово это не было произнесено, спор оставался поверхностным, и собеседники чувствовали, что играют в прятки». Спроецировав ход своих философских исканий на историю русской литературы, Мережковский решил выразить их, противопоставив двух её классиков.

«Его имя было у всех на устах, все взоры были обращены на Ясную Поляну; присутствие Льва Толстого чувствовалось в духовной жизни страны ежеминутно», - вспоминал П. П. Перцов . «Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии», - писал А. С. Суворин .

После ухудшения состояния здоровья Толстого по адресу «Торквемады»-Победоносцева, в радикальной студенческой среде произносились вполне определенные угрозы. «Теперь в Москве головы помутились у студентов по случаю ожидаемой смерти Толстого. В таких обстоятельствах благоразумие требует не быть мне в Москве, где укрыться невозможно», - писал Победоносцев.

Д. С. Мережковский вполне определённо высказал поддержку позиции церкви, хоть и отметил в письме председателю Неофилологического общества А. Н. Веселовскому: «Мое отношение к Толстому, хотя и совершенно цензурное, но не враждебное, а скорее сочувственное».

Основную идею эссе автор сформулировал в предисловии к полному собранию сочинений. Книга, по его словам, была посвящена борьбе двух начал в русской литературе, противодействию двух правд - Божеской и Человеческой. Преемником «земного начала, человеческой правды» в русской литературе Мережковский считает Л. Толстого, а носителем духовного начала, правды Божеской - Ф. Достоевского. Сравнивая писателей, Мережковский видит истоки их творчества в А. С. Пушкине : «Он <Л. Т.> и Достоевский близки и противоположны друг другу, как две главные, самые могучие ветви одного дерева, расходящиесяв противоположные стороны своими вершинами, сросшиеся в одном стволе своими основаниями» .

Четыре из семи глав этой части книги содержат в себе оценку Толстого-художника, в них Мережковский дает развернутую концепцию творчества писателя. Главный художественный прием Толстого Мережковский определяет как переход «от видимого - к невидимому, от внешнего - к внутреннему, от телесного - к духовному» или, по крайней мере, «душевному».

Автор считал, что лишь раскрывая «тайны плоти», Толстой приближается к познанию «тайны духа». Достоевский, напротив, движется от внутреннего к внешнему, от духовного к телесному. В качестве обоснования своего тезиса Мережковский развивал мысль о том, что Л. Толстой предлагает читателю массу художественных подробностей, с их помощью раскрывая внутреннюю суть героев. Портреты Достоевского выглядят схематичными, но обретают в читательском воображении жизнь благодаря духовному наполнению.

Мережковский категорично рассматривал отношение Толстого, считая его «двойственным» (для Толстого-христианина она есть «нечто темное, злое, звериное, или даже бесовское…», с точки зрения его бессознательной языческой стихии «человек сливается с природой, исчезает в ней, как капля в море»

Исследуя «тайну действия» в произведениях Толстого, Мережковский отмечает, что автор замечает умение «незаметное, слишком обыкновенное», представить необычным Автор считает, что Л. Толстой первым сделал открытие, которое ускользало от внимания других писателей - «то, что улыбка отражается не только на лице, но и в звуке голоса, что голос так же, как лицо, может быть улыбающимся» .

Другой сильной стороной Толстого Мережковский считает его необыкновенную способность к перевоплощению, умение чувствовать то, что они чувствуют «соответственно их личности, полу, возрасту, воспитанию, сословию…» . «Чувственный опыт его столь неисчерпаем, как будто он прожил сотни жизней в различных телах людей и животных», - пишет автор эссе. Из большого «чувственного опыта» Толстого (по Мережковскому) вытекает его необыкновенная способность изображать «ту сторону плоти, которая обращена к духу, и ту сторону духа, которая обращена к плоти - таинственной области, где совершается борьба между Зверем и Богом в человеке» .

Доклад «Отношение Льва Толстого к христианству»

Поначалу к автору эссе высказывались «эстетические» претензии. Скоро они уступили место претензиям «общественно-идеологическим». Это произошло после того, как 6 февраля 1901 года (незадолго до выхода «Определения») Мережковский прочел доклад «Отношение Льва Толстого к христианству» в Философском обществе при Петербургском университете . Доклад, состоявшийся в зале Совета Петербургского университета, вызвал бурные прения, затянувшиеся за полночь. В интеллигентской среде, как отмечает Ю. В. Зобнин, Мережковский явно «шел против течения, это было сразу усвоено и вызвало немедленную негативную реакцию», а в нюансы его критики «религии Толстого» никто не вникал.

Сразу же после доклада Мережковского «Отношение Льва Толстого к христианству» в печати появилась гневная отповедь народнического публициста М. А. Протопопова : «Скверное впечатление производит этот реферат. Можно любить и не любить Толстого, можно соглашаться с ним и не соглашаться, но разделывать Толстого „под орех“… это уж… напоминает басню о слоне и моське…», - писал он. Протопопов при этом давал Мережковскому следующую характеристику:

Родился г. Мережковский всего 35 лет назад. Окончив историко-филологический курс, г. Мережковский быстро попадает в «хорошее общество» - печатает свои стихи в «Вестнике Европы» и др. хороших журналах. За оригинальными и переводными стихами следуют критические статьи и исторические романы. Из подражателя Надсона г. Мережковский делается народником, потом символистом, наконец - почитателем «чистой красоты» и ницшеанцем, а в самое последнее время, по-видимому, и ницшеанству дает отставку… С. А. Венгеров характеризует г. Мережковского как человека, особенно склонного «вдохновляться книжными настроениями»: «Что ему книга последняя скажет, То на душе его сверху и ляжет…» Таков разделыватель под орех Толстого. - «Одесские новости». 1901. № 5241

Против Мережковского в либеральной прессе была развернута (как пишет Ю. Зобнин) «настоящая травля, с личными оскорблениями и нелепыми, но эффектными историческими параллелями»; например доклад Мережковского был назван призывом к «Варфоломеевской ночи» («Восточное обозрение»1901. № 85). Протестуя, Мережковский разослал в редакции столичных газет письмо, в котором указывал на недопустимое давление, оказываемое на него, - на «гнет общественного мнения». Письмо лишь вызвало новую волну издевательств: «В одном из рассказов Гаршина выводится ящерица, которой отдавили хвост „за её убеждения“. Г. Мережковский с его протестом очень похож на эту ящерицу, с той лишь разницей, что „хвост“ г. Мережковского целехонек: на целость его никто даже не посягает» , - писала газета «Новости» (1901. № 149).

Отзывы критиков

Трактат «Лев Толстой и Достоевский», в течение года публиковавшийся на страницах «Мира искусства», уже после выхода первых частей вызывал стойкое раздражение в «консервативных» кругах читателей, считавших взгляды Мережковского на русскую классику недопустимо «вольными» .

В «Мире искусства» тянется бесконечная «критическая» статья г. Мережковского о Льве Толстом и Достоевском, которая, как и все критические статьи г. Мережковского, представляет собой характерную кашу, состоящую из меда и дегтя. На этот раз г. Мережковский, впрочем, превзошел самого себя. Говоря об «Анне Карениной», г. Мережковский пытается определить место героине этого романа в ряду других созданий Толстого, для чего и сравнивает Анну Каренину с… лошадью Вронского «Фру-Фру»… Хорошо пишут в «Мире искусства»!«

- Северный курьер. 1900. № 299

Одним из немногих современников, высоко оценивших труд Мережковского о Толстом и Достоевском, был В. Розанов . Он считал, что „перед нами… совершенно новое явление в нашей критике: критика объективная взамен субъективной, разбор писателя, а не исповедание себя“ Розанов писал:

Мережковский бросился грудью на Толстого, как эллин на варвара, с чистосердечной искренностью и большой художественной силой. Он вцепился в „не-делание“, „не-женитьбу“, мнимое „воскресение“ и всяческую скуку и сушь Толстого последних лет»… С этой точки зрения, но именно эллински-светлой, он вцепился в мрачно-скопческие, вечно ограничительные, везде отрицательные, нимало не творческие, не брызжущие жизнью, пустые и не рождающие движения Толстого последних лет.

- В. Розанов. Во дворе язычников. Часть IV

- Д. Галковский. Бесконечный тупик. примеч. 882

Как отмечал (в биографии 2008 года) Ю. В. Зобнин, до работ Мережковского литературный критик обычно «присваивал» тексту разбираемого автора некоторое «значение», опираясь на биографические документы, позволявщие сформулировать «взгляды писателя», и видел в его произведениях (точнее - в их «идеологически значимых» фрагментах) точно такие же «биографические свидетельства». Мережковский впервые обратился к тексту как таковому, пытаясь извлечь его «значение» из элементов его эстетической структуры. В сущности, Мережковским в этом эссе «…впервые в истории отечественного литературоведения были применены герменевтические методы» , - заключает автор биографии писателя.

Примечания

  1. Мережковский Дмитрий Сергеевич . Русский биографический словарь. Архивировано
  2. Чураков Д. О. Эстетика русского декаданса на рубеже XIX - XX вв. Ранний Мережковский и другие. Стр. 1 . www.portal-slovo.ru. Архивировано из первоисточника 24 августа 2011. Проверено 2 февраля 2010.
  3. Александр Мень Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус. Лекция. . www.svetlana-and.narod.ru. Архивировано из первоисточника 24 августа 2011. Проверено 2 января 2010.
  4. А.А. Журавлева Д.С. Мережковский – критик Л.Н.Толстого . www.lib.csu.ru. Архивировано
  5. Г.Адамович Мережковский . russianway.rchgi.spb.ru.(недоступная ссылка - история ) Проверено 14 февраля 2010.
  6. Мережковский Д. С. «Л. Толстой и Достоевский». Мережковский Д. С. Полн. собр. соч: В 24 т. Т. 10. стр.8. М.
  7. Мережковский Д. С. «Л. Толстой и Достоевский». Мережковский Д. С. Полн. собр. соч: В 24 т. Т. 10. стр.36. М.
  8. Мережковский Д. С. «Л. Толстой и Достоевский». Мережковский Д. С. Полн. собр. соч: В 24 т. Т. 10. стр.22. М.
  9. Мережковский Д. С. «Л. Толстой и Достоевский». Мережковский Д. С. Полн. собр. соч: В 24 т. Т. 10. стр.24. М.
  10. Мережковский Д. С. «Л. Толстой и Достоевский». Мережковский Д. С. Полн. собр. соч: В 24 т. Т. 10. стр.26-27. М.
  11. Ю. В. Зобнин. Дмитрий Мережковский: жизнь и деяния. Москва. - Молодая гвардия. 2008. Жизнь замечательных людей; Вып. 1291 (1091)). ISBN 978-5-235-03072-5 …
  12. Мир искусства. 1903. № 2. Хроника. С.16
  13. А. Николюкин Феномен Мережковского . russianway.rchgi.spb.ru.(недоступная ссылка - история ) Проверено 2 января 2010.
  14. В. Розанов Во дворе язычников . www.fedy-diary.ru. Архивировано из первоисточника 20 апреля 2012. Проверено 22 марта 2010.
  15. Бердяев Н. А. Новое христианство (Д. С. Мережковский) // Бердяев Н. Указ. соч. С. 141.
  16. Гиппиус-Мережковская З. Н. Д. Мережковский // Серебряный век: Мемуары. М., 1990. С. 96.
  17. Мережковский Д. С.: Pro et contra. СПб., 2001. С. 392.
  18. Д. Галковский Бесконечный тупик . www.samisdat.com. Архивировано из первоисточника 20 апреля 2012.

См. также

Категории:

  • Эссе на русском языке
  • Литературные произведения по алфавиту
  • Литературно-критические произведения
  • Произведения Дмитрия Мережковского
  • Произведения 1901 года

Wikimedia Foundation . 2010 .

Оба, каждый по-своему, всю жизнь занимались поисками истины.

Вопрос взаимоотношения светского и духовного образования хотелось бы осветить сквозь призму творчества и феномена религиозной веры двух выдающихся представителей русской классической литературы: писателей Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, которому исполнилось в прошлом году 185 лет со дня рождения.
Поскольку изучение литературы входит в обязательную программу обучения средних школ, то очень важно, в каком ракурсе доносится та или иная тема. Ведь несомненно, что художественное наследие и религиозно-философское мировоззрение этих двух авторов оказали в свое время и продолжают оказывать сейчас значительное влияние на духовное формирование личности.

В поисках истины

Достоевский и Толстой были современниками, живущими в одной стране. Они знали друг о друге, но так и не встретились. Однако оба, каждый по-своему, всю жизнь занимались поисками истины. Религиозные искания Толстого привели к тому, что он, по меткому замечанию обер-прокурора Священного Синода К. Победоносцева, стал «фанатиком своего же собственного учения», создателем очередной лжехристианской ереси. Произведения же Ф. М. Достоевского помогают до сих пор постигать главные тайны бытия Божия и человека. Мне по жизни встречалось немало людей, которые не любят читать Достоевского. Это и понятно: слишком много неприкрытой, откровенной, порой довольно тягостной правды о человеке открывается нам в его романах. И эта правда не просто впечатляет, она заставляет глубоко задуматься над самым важным вопросом, который каждый из нас должен решить для себя положительно или отрицательно. «Главный вопрос, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, – существование Божие…» – напишет Достоевский, будучи зрелым человеком. Может показаться странным, но в последний месяц перед своей смертью, по воспоминаниям очевидцев, гений мировой литературы Л. Толстой перечитывал «Братьев Карамазовых» Достоевского. Не ответа ли искал классик в произведениях другого?

Толстой сожалел, что так и не смог познакомиться с Достоевским, потому что считал его едва ли не единственным серьезным автором в русской литературе, с которым бы очень хотел поговорить о вере и о Боге. Не особо ценя Федора Михайловича как писателя, Лев Толстой видел в нем религиозного мыслителя, способного существенно воздействовать через свои произведения на ум и душу человека.

Дочь Достоевского в своих воспоминаниях приводит рассказ тогдашнего Петербургского митрополита, пожелавшего присутствовать на чтении Псалтири по усопшему писателю в церкви Святого Духа Алесандро-Невской лавры. Проведя часть ночи в храме, митрополит наблюдал за студентами, которые, стоя на коленях, все время по очереди читали псалмы у гроба покойного Достоевского. «Никогда я не слышал подобного чтения псалмов! – вспоминает он. – Студенты читали их дрожащим от волнения голосом, вкладывая душу в каждое произносимое слово. Какой же магической силой обладал Достоевский, чтобы так вновь обратить их к Богу?» Исследовательница творчества Достоевского Татьяна Касаткина пишет, что «…по свидетельству многих православных священников, в 70-е годы XX века, когда в России росло уже третье поколение атеистов, и внуков воспитывали бабушки – бывшие комсомолки, и, казалось, молодежь окончательно потеряна для Церкви, вдруг молодые люди во множестве стали креститься и воцерковляться. Когда священники спрашивали их: «Что привело вас в церковь?» – многие отвечали: «Читал Достоевского». Именно поэтому в советское время литературные критики не жаловали автора «Братьев Карамазовых» и его произведения не очень охотно включали в школьную программу. А если включали, то акцент больше делался на бунтарских поползновениях Раскольникова и Ивана Карамазова, а не на христианских достоинствах старца Зосимы.

Отчего же так получается, что произведения одного ведут людей к Богу, а другого – уводят от Него?

Творческие доминанты

Творческие доминанты Достоевского и Толстого различны. Оттого различен и результат. Религиозно-философский подход Толстого рационален, Достоевского – иррационален. Автор «Войны и мира» всю жизнь прожил горделивым желанием все объяснить по-своему; автор «Братьев Карамазовых» – жаждой веры. Еще в 1855 году, в возрасте 26 лет, Лев Толстой запишет в своем дневнике: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле». Оттого один увидел во Христе лишь идеолога и учителя, а другой Истину: «…Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Это философское кредо Достоевского нашло свое подтверждение и разработку в его литературных произведениях.

Толстовская рациональная «религия без веры» нашла свое развитие в идеологии теософии и современного движения Нью Эйдж, где все в основном строится на пантеистическом монизме. Достоевского всегда привлекала искренняя вера во Христа, которую он видел среди простого русского народа. Толстой же считал, что народ не понимает Евангелия и христианства так, как надо. Кстати, такой подход Толстого весьма пророчески изображен во многих эпизодах некоторых романов Достоевского. Всем известный герой Алеша Карамазов передает Коле Красоткину мнение одного немца, жившего в России: «Покажите русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до сих пор не имел понятия, и он завтра же возвратит всю эту карту исправленной». «Никаких знаний и беззаветное самомнение – вот что хотел сказать немец про русского школьника», – говорит Алеша. На фоне такого «пересмотра мироздания» самоуверенный автор «Исследования догматического богословия» Лев Толстой выглядит действительно школьником. В 1860 году Толстому придет в голову мысль написать «материалистическое Евангелие» (отдаленный прообраз кодекса строителя коммунизма). Много лет спустя он воплотит свое намерение, создав свой перевод Нового Завета, который, однако же, не произведет впечатления даже на последователей толстовской ереси. Не нашлось желающих вникать в материалистические бредни великого гения.

Другой герой романа Достоевского «Бесы» – безбожник Степан Верховенский, который подобно Льву Толстому, ради «великой идеи», оставив комфортную жизнь, пустится в свое последнее странствование, тоже одержимый мыслью «изложить народу свое Евангелие». Ответ на вопрос, чем может закончиться пересмотр евангельских истин и христианских ценностей, опять-таки можно найти в произведениях Достоевского. Его интересует не столько жизнь в ее чувственно-осязаемых проявлениях (хотя отчасти и это тоже), сколько метафизика жизни. Здесь писатель не стремится к внешнему правдоподобию: для него важнее «последняя правда».

Идея «если нет Бога, то все позволено» – не нова в романах Достоевского, не мыслящего себе нравственности вне Христа, вне религиозного сознания. Однако один из героев романа «Бесы» в этой идее идет до логического конца, утверждая то, на что не осмеливался ни один из последовательных атеистов: «Если Бога нет, то я сам бог!» Используя евангельскую символику, герой романа Кириллов совершает как будто всего лишь формальную перестановку частей слова, но в ней заключена сердцевина его идеи: «Он придет, и имя ему Человекобог».
Писание говорит нам о Богочеловеке – Иисусе Христе. И мы в Нем обоживаемся по мере нашей верности и следования Ему. Но здесь не вечный Бог обретает человеческую плоть, а, наоборот, отвергнув Христа, «старого ложного Бога», который есть «боль страха смерти», богом всемогущим и абсолютно свободным становится сам человек. Именно тогда все узнают, что «они хороши», потому что свободны, а когда все станут счастливы, то мир будет «завершен», и «времени больше не будет», и человек переродится даже физически: «Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый».

А ведь создание не только нового человека, но и целой новой, избранной расы со сверхспособностями является одной из главных задач современных оккультных и околооккультных учений (достаточно вспомнить гитлеровскую организацию «Ананэрбе» с ее попытками проникнуть в Шамбалу для получения сакральных знаний и сверхразрушительного оружия).

Следует отметить, что эта идея Кириллова (одного из героев романа «Бесы») оказалась одной из самых привлекательных и плодотворных для развития философской литературы и философской мысли конца XIX – начала XX века. По-своему использовал ее и Ф. Ницше, на ней же во многом основывал свой вариант экзистенциализма писатель А. Камю, и даже в раннем творчестве М. Горького, бескомпромиссного идейного противника Достоевского, отчетливо просматриваются программные кирилловские идеи о новом, свободном, счастливом и гордом Человеке (особенно симптоматично совпадение эпитетов «новый человек», «счастливый и гордый человек» у Кириллова и «Человек – это звучит гордо» у М. Горького). Чтобы последнее сопоставление не выглядело надуманным, следует привести еще отзыв В. Г. Короленко о поэме Горького «Человек»: «Человек господина Горького, насколько можно разглядеть его черты, есть именно ницшенианский «сверхчеловек»; вот он идет «свободный, гордый, далеко впереди людей… он выше жизни…»

Не случайно роман носит название «Бесы». Все эти Верховенские, Кирилловы, Шигалевы (герои романа) пытаются «устроить» людям будущее счастье, причем никто не спрашивает самих людей, а нужно ли им это самое «счастье»? Ведь, действительно, люди это только «материал», «тварь дрожащая», а они «право имеют». Здесь к месту вспомнить лозунг, прибитый к воротам ГУЛАГа: «Загоним железным кулаком диктатуры пролетариата человечество в счастье».

Мучимые Богом

Устами одного из своих отрицательных героев Достоевский говорит: «…Меня Бог всю жизнь мучил». Этот мучительный вопрос «бытия или небытия Бога» очевиден для многих, ибо если Его нет, то «человеку все будет позволено». И вот бесы входят в русский народ. Пророчество писателя прозвучало задолго до 1917-го. Трагизмом веяло от этого пророчества. Ведь зло в любой его форме – это жизнь в пустоте, это имитация жизни, подделка под нее. Это как свернутая вокруг пустоты стружка. Ведь зло не бытийно, оно не имеет реальной природы, это лишь обратная сторона правды и истины. Дьявол может быть только имитатором жизни, любви и счастья. Ведь подлинное счастье это со-частие, совпадение частей: моей части и Божией части; только тогда человек по-настоящему бывает счастлив. Именно в словах молитвы содержится тайна такого со-частия: «Да будет воля Твоя».

Тайна ложного счастья содержится в гордом: «Не Твоя воля, но моя да будет». Поэтому дьявол может быть только имитатором жизни, ибо зло – это парадоксальное существование в несуществующем, в том, что в еврейской традиции носит название «малхут». Зло поэтому возникает по мере нашего удаления от Бога. Как уход в тень не дает уже избытка света и тепла, а уход в подвал и вовсе этот свет скрывает от нас – так удаление от Творца умножает в нас грех и одновременно заставляет нас жаждать подлинной правды и света.

Лицо Ставрогина, центрального героя «Бесов», не только напоминало маску, но, в сущности, и было маской. Здесь точно подобранное слово – «личинность». Самого Ставрогина нет, ибо им владеет дух небытия, и он сам знает, что его нет, а отсюда вся его мука, вся странность его поведения, эти неожиданности и эксцентричность, которыми он хочет как будто самого себя разубедить в своем небытии, а равно та гибель, которую он неизбежно и неотвратимо приносит существам, с ним связанным. В нем живет «легион». Как возможно такое изнасилование свободного человеческого духа, образа и подобия Божия; что такое эта одержимость, эта черная благодать бесноватости? Не соприкасается ли этот вопрос с другим вопросом, именно о том, как действует исцеляющая, спасающая, перерождающая и освобождающая благодать Божия; как возможно искупление и спасение? И здесь мы подошли к самой глубокой тайне в отношениях между Богом и человеком: сатана, который есть обезьяна Бога, плагиатор и вор, сеет свою черную благодать, связывая и парализуя человеческую личность, которую освобождает только Христос. «И пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, и сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме» (Лк. 8:35).

Лев Толстой тоже всю жизнь «мучился Богом», подобно героям Достоевского. Но Христос как Бог и Спаситель так и не родился в его сердце. Один западный богослов сказал замечательные слова по этому поводу: «Христос мог родиться сколь угодно много раз в любой точке нашей планеты. Но если Он однажды не родится в твоем сердце – то ты погиб». Вот эта гордыня человеческая – стать богом помимо Бога – есть подмена обожения человекобожием. «Начало гордости – удаление человека от Господа и отступление сердца его от Творца его; ибо начало греха – гордость» (Сир. 10:14). В сущности, гордость есть стремление, сознательное или бессознательное, стать богом помимо Бога, проявив себялюбие.

Святитель Тихон Задонский пишет: «Какое в скоте и звере замечаем злонравие, такое есть и в человеке, невозрожденном и необновленном благодатью Божьей. В скоте видим самолюбие: он хочет пищу пожирать, жадно хватает ее и пожирает, прочий скот не допускает и отгоняет прочь; то же есть и в человеке. Сам обиды не терпит, но прочих обижает; сам презрения не терпит, но прочих презирает; сам о себе клеветы слышать не хочет, но на других клевещет; не хочет, чтобы имение его было похищено, но сам чужое похищает… Словом, хочет сам во всяком благополучии быть и злополучия избегает, но другими, подобно себе, пренебрегает. Это есть скотское и мерзкое самолюбие!»

Вторит ему и святитель Дмитрий Ростовский: «Не хвались сам и хвалы от других не принимай с удовольствием, чтобы не принять здесь воздаяния за свои благие дела похвалой человеческой. Как говорит пророк Исайя: “Вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили». Ибо от похвалы рождается самолюбие; от самолюбия же – гордыня и надменность, а затем отлучение от Бога. Лучше ничего не сделать славного в мире, нежели сделав, безмерно величаться. Ибо фарисей, сделавший славное и похваляющийся – от возношения погиб; мытарь же, ничего благого не сделавший, смиренно спасся. Одному благие дела его от похвалы стали ямой, другой же смирением извлечен был из ямы; ибо сказано, что мытарь «пошел оправданным в дом свой…ˮ (Лк. 18:14)».

Безблагодатный гуманизм Толстого (то бишь религия, очищенная от веры в Бога) закладывает, по наблюдению Достоевского, основы неизбежной порочности человека и общества, поскольку критерий истины переносится из сакральной сферы в область человеческого своеволия. Поэтому никакого единства Истины, как и нравственного единства, быть при господстве таковой системы не может. «А без веры Богу угодить нельзя; поэтому всякий приходящий к Богу должен веровать, что Он существует и ищущим Его воздает».

Достоевский поэтому отказывается от подобного абстрактного гуманизма и пишет: «Русский народ весь в Православии и в идее его. Более в нем и у него ничего нет – да и не надо, потому что Православие – все. Православие есть Церковь, а Церковь – увенчание здания и уже навеки… Кто не понимает Православия – тот никогда и ничего не поймет в народе. Мало того: тот не может и любить русского народа, а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть».

В отличие от метаний Толстого, именно любовь к Христу дала Достоевскому осознать и ощутить, что полнота Христовой истины сопряжена единственно с Православием. Это есть славянофильская идея: всех соединить в Истине может только тот, кто владеет ее полнотой. Поэтому славянская идея, по Достоевскому, это: «Великая идея Христа, выше нет. Встретимся с Европой во Христе». Сам Спаситель сказал: «Вы – свет миру; вы – соль земли. Если соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленою…» Такой все осоляющей солью в записи мыслей Достоевского является именно идея Православия. Он пишет: «Наше назначение быть другом народов. Служить им, тем самым мы наиболее русские… Несем Православие Европе». (Достаточно вспомнить вклад русской эмиграции в дело православной миссии, которое связано с именами прот. Иоанна Мейендорфа, Георгия Флоровского, Сергия Булгакова, Василия Зеньковского, Владимира Лосского, И. Ильина, Н. Бердяева и т. д.).

Заканчивает свой дневник писатель так: «Славянофилы ведут к истинной свободе, примиряя. Всечеловечность русская – вот наша идея». И сущность свободы – не бунт против Бога, ведь первым революционером был дьявол, восставший против Бога; подобным же образом протест против монаршего мироустройства поднял и Толстой, став в одночасье «зеркалом русской революции». Тогда как о Достоевском следует заметить, что Евангелие открыло ему тайну человека, засвидетельствовало, что человек не обезьяна и не святой ангел, но образ Божий, который по своей изначальной богоданной природе добр, чист и прекрасен, однако в силу греха глубоко исказился, и земля сердца его стала произращать «тернии и волчцы». Поэтому-то состояние человека, которое называется теперь естественным, в действительности – больное, искаженное, в нем одновременно присутствуют и перемешаны между собой семена добра и плевелы зла. Не случайно все творчество Достоевского – о страдании. Все его творчество – теодицея: оправдание Бога перед лицом зла. Именно страдания выжигают плевелы зла в человеке: «Большими скорбями надлежит войти в Царствие Небесное»; «Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие пойдут ими… Стремитесь войти тесными вратами – ибо тесные врата и узок путь ведут в жизнь вечную», – свидетельствует Писание.

Безбожное стремление к счастью есть несчастье и гибель души. Ведь подлинное счастье – это стремление научиться делать счастливыми других: «Мы ничего не имеем, но всех обогащаем» – так утверждает апостол. А ты говоришь, что «…богат, разбогател и ни в чем не имеешь нужды; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и наг, и нищ, и слеп…» (Откр. 3:17).

Страдание, через которое изживается грех, очищает душу и дает истинное счастье ее обладателю. Следует помнить, что временное земное счастье, если оно не прорастает в вечность, не может удовлетворить человека. Парадокс в том, что критерии счастья духовного приобретаются самоограничением земных удовольствий и радостей.

Не путем ниспровержения государственных устоев и институций ищет Достоевский новых «горизонтов истины» в жизни человечества, а повествованием одного из характерных эпизодов в романе «Преступление и наказание». Этот эпизод есть смысловой и энергетический узел всего творчества писателя. Там, где Соня Мармеладова читает Раскольникову, по его требованию, евангельский эпизод воскрешения Лазаря – это дает мощный очищающий разряд душе человека. Без веры невозможно воскресение, ведь Сам Спаситель сказал о том, что услышал Раскольников в чтении Сони: «Я есть воскресение и жизнь; верующий в Меня если и умрет, оживет…» (Ин. 11:25). Воскрешение Лазаря есть величайшее чудо, совершенное Спасителем в Его земной жизни. И такое чудо возможно было лишь Богу, а не человеку. Неверие в достоверность этого события – есть неверие во всемогущество Бога.

Убийство старухи обернулось самоубийством Раскольникова, как он и сам о том говорит: «Я не старушонку убил – я себя убил». Разрешение себе крови по совести – вот роковой рубеж выбора. Все остальное – лишь следствие. Ибо внутренняя готовность к греху – уже есть грех. Грех всегда начинается с прилога, который по сути и есть отправная точка греха. То есть прилог всегда источник недуга, а деяние – это лишь следствие. Святитель Тихон Задонский писал: «Сатана нас в тщеславие ввергает, чтобы мы своей, а не Божьей славы искали». Поэтому во все времена звучит, не умолкая: «Будете как боги…» Утвердить свою самость – вот жажда неутолимая, и эта жажда никогда не может быть утолена в безбожном пространстве гуманизма (в чем так ошибался Толстой!). Лазарь не может воскреснуть сам; человек не может одолеть своего бессилия: «Без Меня не можете творить ничего» (Ин. 15:5).

Не толстовское создание «своей религии», свободной от веры, а воцерковление всего человечества – вот главная идея Достоевского. Однако есть сила, препятствующая этому, – католицизм, который зиждется на трех слагаемых: чуде, тайне и авторитете. Католический папоцезаризм – это попытка церкви опереться на государственный меч, где приоритетными становятся политические идеи и мирские пристрастия. Православный святитель Феофан Затворник по этому поводу сказал так: «Чем больше пристрастий, тем меньше круг свободы». Прельщаясь, человек мечтает о себе, будто бы наслаждается полной свободой. Узы этого пленника – это пристрастие к лицам, вещам, идеям недуховным, с которыми больно расстаться. Но подлинная свобода неразлучна с истиной, поскольку последняя освобождает от греха: «Познайте истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8:32).

У коммунистических идеологов, приход которых по сути и санкционировал Толстой, понятие свободы коренится не в слове Евангелия, а в повествовании о грехопадении человека (роман «Бесы»), который срывает плоды с запретного дерева, чтобы «самому стать Богом». Свободе как послушанию Божьей воле гордец противопоставляет свободу революционного почина (безбожный Интернационал). Борьба этих двух свобод представляет собой основную проблему всего человечества: «Дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца человеческие» (Достоевский).

Писатель через без-образие революционных идей стремится прозреть горнюю Истину, которая спасет мир. Осмысление Красоты и самой идеи спасения мира Красотою невозможно вне раскрытия природы этой Красоты. Русский философ Николай Бердяев писал: «Через всю жизнь свою Достоевский пронес исключительное, единственное чувство Христа, какую-то иступленную любовь к Его Лику. Во имя Христа, из бесконечной любви к Христу порвал Достоевский с тем гуманистическим миром, пророком которого был Белинский. Вера Достоевского во Христа прошла через горнило сомнений и закалена в огне».

«Красота спасет мир» – эти слова принадлежат Ф. М. Достоевскому.

Позже поэт Бальмонт напишет:

Одна есть в мире Красота,
Любви, печали, отреченья,
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.

Наоборот, Л. Толстой пришел к отрицанию Божественной природы Христа-Спасителя. Он изначально отвергает веру и тайну Воскресения Его как основу своей новой придуманной им религии – поэтому и низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю. Его вера прагматична – устроение Царства свободы здесь на земле, «по справедливости». Идея бессмертия в этом случае не нужна, ибо для писателя бессмертие – это мы в поколениях. Заповеди не несут теперь никакого сакрального значения, ведь Сам Христос лишь человек-философ, «удачно сформулировавший свои мысли», чем и объясняется Его успех. Толстовство, по сути, – это устроение своими лишь усилиями земного царства на рациональной основе. Но поврежденная грехом природа человека не приведет к гармонии все человечество. Это теперь аксиома, не требующая доказательств: «Если слепой поведет слепого, то оба упадут в яму» – так говорит Писание. Коммунисты прельстили русский народ и увели его в эту самую «яму». Будучи сами рабами греха, они решили «осчастливить» человечество своими бредовыми идеями – вся эта бесовская рать во главе с лениными, свердловыми, дзержинскими и прочим сбродом ввергла человечество в кровавый хаос, а не вывела на дорогу свободы и любви. Сколько материнских слез и проклятий легло на этих извергов, и Небо, очевидно, услышало эти слезы. Так и висит непохороненный мавзолейный труп между небом и землей как кара Божия в укор всем племенам, народам и языкам… Да и сам идеолог «Царства Божия на земле» Толстой умер без напутствия и отпевания, постылой смертью, захороненный даже не на кладбище, а в роще, без креста на могиле. Воистину, Бог поругаем не бывает!

Негодование Толстого против цивилизации выразилось в том, что он призвал к «опрощению жизни» – стал носить лапти, косоворотку, встал за плуг, отказался от мяса. Так развлекался барин от жиров многих в фамильном имении своем… Чего же не поюродствовать и не поиграть в толстовство при немалом имении, крепостных крестьянах, многочисленных домочадцах, при верной супруге Софье Андреевной, от которой он имел тринадцать детей; призывал к уничтожению всех государственных институций, но при этом пользовался всеми благами, которые эти самые институции ему предоставляли…

Право свободного выбора

Если Достоевский мыслил счастье в сотериологическом аспекте (сотериология – учение о спасении), то Толстой абсолютизирует эвдемоническое восприятие мира (эвдемонизм рассматривает смысл жизни как благо. Но вот в чем оно?). Безусловно, как художник Толстой талантлив. Но как религиозному мыслителю ему мешает гордыня человеческая.

В «Критике догматического богословия» он отвергает догмат о Святой Троице. Камнем преткновения для писателя стал и вопрос о свободе человека. Он признал ее невозможной в системе православного вероучения. Первое, что препятствует, по его мнению, свободе человека, – это Промысл Божий. Он пишет: «Богословы сами завязали себе узел, которого нельзя распутать. Всемогущий, благой Бог, Творец и Промыслитель о человеке, – и несчастный, злой и свободный человек – два понятия, исключающие друг друга». Если взглянуть поверхностно – писатель прав: если действует свобода воли человека, то Промыслу места нет. И наоборот, если Промысл доминирует, ему надо лишь подчиняться. Где же тогда свобода?

Бог дает нам право свободного выбора, а мы выбираем. Знаком нашего выбора становится молитва. В молитве мы выражаем наше согласие на соработничество с Богом в деле нашего спасения и показываем свою веру в то, что все посылаемое Им есть благо для нас: «Да будет воля Твоя…» Таким образом, молитва человека и участие его в Таинствах – есть знак свободного приятия Благодати Божией, знак соработничества с Богом в осуществлении Таинств. Здесь верующий человек как бы говорит: «Господи, я знаю, что Ты можешь осуществить это по Своей воле независимо от меня, но хочешь, чтобы я пожелал и принял действие Твоей воли, поэтому я прошу – да будет воля Твоя». Если же человек не молится, не участвует в Таинствах, то этим выражает свое нежелание Благодати. И Бог не совершает Таинства против воли человека. Поэтому тут никаких противоречий нет.

Потребность всеобщего блага у писателя неразрывно сопряжены в нем с деспотической гордыней рассудка и гордыней добродетели вне Бога. Стремясь к единению в любви, Толстой, вопреки своей воле и намерению, прокладывал идеей «безблагодатной святости» путь большевизму, который увидел в писателе своего союзника, назвав его «зеркалом русской революции». Эта раздвоенность сознания «безбожной гармонии человечества» отозвалась в глубине его бытия тягой к небытию. Уход в «ничто» – вот, по сути, толстовское понимание спасения. (Как и большевизм «ушел в ничто», в небытие, отвергнув «живой, драгоценный и краеугольный камень», который есть Сам Христос).

«Уход» Толстого из Ясной Поляны, его метания в последние дни жизни, конвульсивные попытки примириться с Церковью таят в себе провиденциальный смысл. В них дан урок всему миру: отрицание Воскресения неизбежно порождает жажду небытия.

Профессор Чернышев В. М.