Толстой Лев Николаевич

Воспоминания

Л.Н.Толстой

ВОСПОМИНАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ


Друг мой П[авел] И[ванович] Б[ирюков], взявшийся писать мою биографию для французского издания полного сочинения, просил меня сообщить ему некоторые биографические сведения.

Мне очень хотелось исполнить его желание, и я стал в воображении составлять свою биографию. Сначала я незаметно для себя самым естественным образом стал вспоминать только одно хорошее моей жизни, только как тени на картине присоединяя к этому хорошему мрачные, дурные стороны, поступки моей жизни. Но, вдумываясь более серьезно в события моей жизни, я увидал, что такая биография была бы хотя и не прямая ложь, но ложь, вследствие неверного освещения и выставления хорошего и умолчания или сглаживания всего дурного. Когда я подумал о том, чтобы написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного моей жизни, я ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна была бы произвести такая биография.

В это время я заболел. И во время невольной праздности болезни мысль моя все время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:

ВОСПОМИНАНИЕ

Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

В последней строке я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных не смываю.

Под этим впечатлением я написал у себя в дневнике следующее:

Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет. Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, - сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие - уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же, с уничтожением воспоминания, мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное".

Правда, что не вся моя жизнь была так ужасно дурна, - таким был только один 20-летний период ее; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, каким она представлялась мне во время болезни, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями. Но все-таки эта моя работа мысли, особенно во время болезни, ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенно биографии, с умолчанием о всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, и что если писать биографию, то надо писать всю настоящую правду. Только такая биография, как ни стыдно мне будет писать ее, может иметь настоящий и плодотворный интерес для читателей. Вспоминая так свою жизнь, то есть рассматривая ее с точки зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что моя жизнь распадается на четыре периода: 1) тот чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период детства до 14 лет; потом второй, ужасный 20-летний период грубой распущенности, служения честолюбию, тщеславию и, главное, - похоти; потом третий, 18-летний период от женитьбы до моего духовного рождения, который, с мирской точки зрения, можно бы назвать нравственным, так как в эти 18 лет я жил правильной, честной семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но все интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями.

И, наконец, четвертый, 20-летний период, в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть и с точки зрения которого я вижу все значение прошедшей жизни и которого я ни в чем не желал бы изменить, кроме как в тех привычках зла, которые усвоены мною в прошедшие периоды.

Такую историю жизни всех этих четырех периодов, совсем, совсем правдивую, я хотел бы написать, если бог даст мне силы и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография, хотя бы и с большими недостатками, будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение.

Теперь я и хочу сделать это. Расскажу сначала первый радостный период детства, который особенно сильно манит меня; потом, как мне ни стыдно это будет, расскажу, не утаив ничего, и ужасные 20 лет следующего периода. Потом и третий период, который менее всех может быть интересен, в, наконец, последний период моего пробуждения к истине, давшего мне высшее благо жизни и радостное спокойствие в виду приближающейся смерти.

Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства, а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern"a (его "Sentimental journey") и Topfer"a ("Bibliotheque de mon oncle") [Стерна ("Сентиментальное путешествие") и Тёпфера ("Библиотека моего дяди") (англ. и франц.)].

В особенности же не понравились мне теперь последние две части: отрочество и юность, в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть в неискренность: желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, - мое демократическое направление. Надеюсь, что то, что я напишу теперь, будет лучше, главное - полезнее другим людям.

Родился я и провел первое детство в деревне Ясной Поляне. Матера своей я совершенно не помню. Мне было 1 1/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно, и я думаю - не оттого только, что все, говорившие мне про мою мать, старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего.

Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица - от отца до кучеров - представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки. Мать моя была нехороша собой и очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, - которым она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, - четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, - и должна была быть чутка к художеству, она хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. "Вся покраснеет, даже заплачет, - рассказывала мне ее горничная, - но никогда не скажет грубого слова". Она и не знала их.

У меня осталось несколько писем ее к моему отцу и другим теткам и дневник поведения Николеньки (старшего брата), которому было 6 лет, когда она умерла, и который, я думаю, был более всех похож на нее. У них обоих было очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата - равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ.

Л.Н.Толстой

ВОСПОМИНАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ

Друг мой П[авел] И[ванович] Б[ирюков], взявшийся писать мою биографию для французского издания полного сочинения, просил меня сообщить ему некоторые биографические сведения.

Мне очень хотелось исполнить его желание, и я стал в воображении составлять свою биографию. Сначала я незаметно для себя самым естественным образом стал вспоминать только одно хорошее моей жизни, только как тени на картине присоединяя к этому хорошему мрачные, дурные стороны, поступки моей жизни. Но, вдумываясь более серьезно в события моей жизни, я увидал, что такая биография была бы хотя и не прямая ложь, но ложь, вследствие неверного освещения и выставления хорошего и умолчания или сглаживания всего дурного. Когда я подумал о том, чтобы написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного моей жизни, я ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна была бы произвести такая биография.

В это время я заболел. И во время невольной праздности болезни мысль моя все время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:

ВОСПОМИНАНИЕ

Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

В последней строке я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных не смываю.

Под этим впечатлением я написал у себя в дневнике следующее:

Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет. Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, - сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие - уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же, с уничтожением воспоминания, мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное".

Правда, что не вся моя жизнь была так ужасно дурна, - таким был только один 20-летний период ее; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, каким она представлялась мне во время болезни, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями. Но все-таки эта моя работа мысли, особенно во время болезни, ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенно биографии, с умолчанием о всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, и что если писать биографию, то надо писать всю настоящую правду. Только такая биография, как ни стыдно мне будет писать ее, может иметь настоящий и плодотворный интерес для читателей. Вспоминая так свою жизнь, то есть рассматривая ее с точки зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что моя жизнь распадается на четыре периода: 1) тот чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период детства до 14 лет; потом второй, ужасный 20-летний период грубой распущенности, служения честолюбию, тщеславию и, главное, - похоти; потом третий, 18-летний период от женитьбы до моего духовного рождения, который, с мирской точки зрения, можно бы назвать нравственным, так как в эти 18 лет я жил правильной, честной семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но все интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями.

И, наконец, четвертый, 20-летний период, в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть и с точки зрения которого я вижу все значение прошедшей жизни и которого я ни в чем не желал бы изменить, кроме как в тех привычках зла, которые усвоены мною в прошедшие периоды.

Такую историю жизни всех этих четырех периодов, совсем, совсем правдивую, я хотел бы написать, если бог даст мне силы и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография, хотя бы и с большими недостатками, будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение.

Теперь я и хочу сделать это. Расскажу сначала первый радостный период детства, который особенно сильно манит меня; потом, как мне ни стыдно это будет, расскажу, не утаив ничего, и ужасные 20 лет следующего периода. Потом и третий период, который менее всех может быть интересен, в, наконец, последний период моего пробуждения к истине, давшего мне высшее благо жизни и радостное спокойствие в виду приближающейся смерти.

Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства, а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern"a (его "Sentimental journey") и Topfer"a ("Bibliotheque de mon oncle") [Стерна ("Сентиментальное путешествие") и Тёпфера ("Библиотека моего дяди") (англ. и франц.)].

В особенности же не понравились мне теперь последние две части: отрочество и юность, в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть в неискренность: желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, - мое демократическое направление. Надеюсь, что то, что я напишу теперь, будет лучше, главное - полезнее другим людям.

I

Родился я и провел первое детство в деревне Ясной Поляне. Матера своей я совершенно не помню. Мне было 1 1/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно, и я думаю - не оттого только, что все, говорившие мне про мою мать, старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего.

Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица - от отца до кучеров - представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки. Мать моя была нехороша собой и очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, - которым она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, - четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, - и должна была быть чутка к художеству, она хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. "Вся покраснеет, даже заплачет, - рассказывала мне ее горничная, - но никогда не скажет грубого слова". Она и не знала их.

У меня осталось несколько писем ее к моему отцу и другим теткам и дневник поведения Николеньки (старшего брата), которому было 6 лет, когда она умерла, и который, я думаю, был более всех похож на нее. У них обоих было очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата - равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ.

В брате, про которого Тургенев очень верно сказал, что у него не было тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть большим писателем, - я хорошо знал это.

Помню раз, как очень глупый и нехороший человек, адъютант губернатора, охотившийся с ним вместе, при мне подсмеивался над ним, и как брат, глядя на меня, добродушно улыбался, очевидно находя в этом большое удовольствие.

Зимние ночи трещали от мороза. Пурга заметала все следы и прятала звезды. Для того чтобы запоздалый путник не сбился с пути и не замерз ночью, протяжно звонил церковный колокол, и его далеко было слышно за станицей. В те далекие годы асфальтовых дорог не было, а были только проселочные. Время шло, мы с братом подросли. Пришло время отдавать меня в школу. Там, где работал отец, школы не было. Поэтому меня не очень спешили отдавать в школу (пусть ума набирается). Вышел Указ Советского правительства об обязательном обучении детей в школах, начиная с семилетнего возраста. Мне тогда было 9 лет. И не только я была переросток, таких было большинство. Меня записали в первый класс в станице Мингрельской, а жила я у тети, сестры моей второй мамы. Своих детей у нее не было, и поэтому тетя согласилась взять меня к себе. Так у меня началась опять новая жизнь. Когда я пошла в первый класс, то церкви моей любимой не было и в помине. На том месте, где стояла церковь, было пустое место. Ее взорвали, разобрали, яму засыпали землей, и все место распахали. Со временем посадили сад и поставили летний кинотеатр. Церковь стала считаться дурманом для народа. Церковные праздники запрещались, особенно для детей. С родственниками моей умершей мамы я не общалась. Они отделились от меня, да и свои семьи у них были большие. Но под Рождество, 6 января, ближе к вечеру, близким родственникам, друзьям, соседям носили вечерю. Вечеря состояла из вареного риса, украшенного леденцами, и подарка. Тарелку с рисом ставили на белый новенький платок, сверху укладывали подарок. Кончики платка связывали крест накрест, и получался удобный узелок. У моей умершей мамы остался старенький отец, бабушка умерла раньше, а дедушка жил с дочкой и зятем. Моя новая мама купила подарок, собрала всю вечерю в узелок и послала меня к дедушке Якову Безуглому. Я пошла самостоятельно без сопровождающих на другой край станицы. Пока дошла, хорошенько замерзла. Когда заходишь в комнату (хату), надо сказать: «Папа и мама прислали вам вечерю». Дедушка Яша поднялся с кровати, голова его дрожала, он был совсем стареньким. Дедушка обнял меня, потом оттирал и целовал мои замерзшие руки, а его слезы мочили их. Сейчас я сама уже в возрасте, а мне кажется, что эти горючие слезы на моих руках так и не высохли. Трудная была жизнь, а время летело быстро. Пришла пора идти в школу моему брату. Его отдали в школу семи лет. Так и жили с тетей, учились в школе, росли, помогали тете по хозяйству и незаметно выросли и разлетелись в разные стороны. Родители жили далеко, а мы учились самостоятельно, помогать нам было некому. Часто болели простудными заболеваниями, малярия покоя не давала. Очень хотелось, чтобы рядом была мамочка, но она была нужна Богу. Что могла сделать чужая тетя? Да ничего. Врачи по домам не ходили. Начинает трясти малярия, подымается высокая температура, ничего не соображаешь. А тетя говорит: «Иди в школу, не поддавайся всяким болячкам и в постель не ложись, а то совсем свалит!». Придешь в школу и ничего не соображаешь от температуры, склонишься на парту и уснешь. Учительница разбудит и отправит домой. Когда заканчивались продукты и кроме постного борща и кукурузной каши есть нечего, тогда портилось настроение, скучали о родителях и ожидали, когда они приедут. Мама рассказывала сказки о царях, о царевичах и зверюшках. В одной из сказок были такие слова: «Когда кошка умывается лапкой и лапка у нее теплая, то обязательно кто то придет из самых близких». Или зимой топили печку дровами, и из печки выскакивала искорка, то тоже жди дорогого гостя, придет тот, которого сильно ожидаешь. Как сейчас помню: сидим с братом, занимаемся каждый своим делом, а кошка слезла с печки, села у порога и начала умываться правой лапкой, а потом левой. Брат бросил свое занятие и побежал пробовать лапу у кошки. Подержал в руке лапку и закричал от радости: «Лапка у кошки теплая, значит, скоро приедут родители». Родители и сами знали, что надо ехать. Для нас их приезд был большим праздником, они привозили много вкусных продуктов. Сахара тогда не было, родители сеяли тростник и варили тростниковый мед. Мама пекла хлебобулочные изделия на яйцах, кислом молоке и тростниковом меде. Эти печености были очень вкусными. Привозили рыбу, курицу резаную, сало, топленое молоко. Узнавали про нашу учебу и опять уезжали. В зимнее время день был коротким и холодным. Тетя топила русскую печь на ночь для тепла. После ужина залезали на печь с зажженной лампой, и брат начинал читать книжку вслух. Тетя была неграмотная, а книги любила и помогала нам доставать их. Книг читали много и разных. Читали сказки, «Остров сокровищ», «Дети капитана Гранта», «Всадник без головы». У тети была замечательная память. Она дожила до глубокой старости, а героев книг, их имена и краткое содержание помнила лучше нас. По окончании учебного года родители забирали нас к себе. В старших классах учиться было трудновато, сложности были в не хватке книг (учебников), особенно книг по математике, русскому языку и литературе. Один учебник давали на два человека. Пойдешь за учебником к напарнику — его нет дома или он еще сам не учил. Когда появились дополнительные занятия, дело пошло на лад. В школе были строгие порядки. Сейчас девочки ходят в школу с прической, накрашенными ноготками, в модной одежде, туфли на высоком каблуке, губы крашеные, пахнут духами, золотые часы, сережки, а в наше время считалась такая девочка не скромной. Она не заработала ни копеечки и не имела права носить такие вещи и выставлять себя взрослой. На танцы вечером в клубы школьницам запрещалось ходить. Одежда была скромной, и обувь на низком каблучке. До сих пор помню случай с девочкой из 8-го класса. К ним приехала родственница из города. Она была замужняя женщина и укладку своим волосам делала плойкой сама. Этой девочке восьмикласснице тоже захотелось узнать, как это получится у нее. Родственница уложила волосы и на ее голове. Когда эта восьмиклассница появилась в школе, получился большой скандал. Директор школы, фамилия ее Пашкова, заставила всех школьников выстроиться на линейку. Эту восьмиклассницу поставила возле себя перед всеми учениками и учителями, самолично намочила волосы (укладку) на голове девочки водой и отправила домой за родителями. Вот так мы в то время росли и учились. Чему научила меня моя вторая мама? Рано научила трудиться, самостоятельно себя обслуживать и брата тоже. Когда учились в школе, я стирала и свои вещи, и вещи брата. Я старше брата на 4 года. Поэтому забота о нем лежала на мне. Уважать и не противоречить родителям, слушать старших, не болтаться по подружкам, а помогать тете вести хозяйство. Убирать хату, носить воду из речки для стирки, весной помогать копать огород. Так я росла, старалась всем угождать, всех слушала, боялась сказать лишнее слово и все боялась, как бы чего не вышло. Всем угождала и не думала о себе. Когда мне исполнилось 14 лет и я поехала к родителям на летние каникулы, мама сказала мне: «Пора, доченька, зарабатывать себе на хлеб». Я молча взяла сапку в руки и пошла со всеми рабочими обрабатывать поля. Сейчас детей после школы отправляют на море в лагеря отдыхать, набираться сил. А тогда считали, что отдых — это физический труд на воздухе, а море — баловство, которое воспитывает лень. Море находилось от нас всего в шестидесяти километрах. Нарядами меня вторая мама не баловала. К школе шили пару байковых платьев, а к лету ситцевое. В кинотеатрах начали демонстрировать дневные детские фильмы. Билет стоил 20 копеек. Моему брату давали деньги на кино, а мне нет. Мама говорила: «Мы всю жизнь жили без кино и живы остались, и тебе там делать нечего. Когда будешь зарабатывать деньги, тогда и будешь ходить в кино». Мне нравилось участвовать в школьных кружках, особенно в спортивном, у меня хорошо получалось, но для этого нужна спортивная форма — трусы, майка и тапочки. Был один ответ: на выдумки денег нет. Как мне было обидно, когда девочки и ребята на колхозных машинах ездили на соревнования в район в выходные дни. А я сидела дома, завидовала девочкам и помогала тете. Пришло время вступать в комсомол. Преподаватель истории всем кандидатам выдал анкеты для заполнения. Я заполнила и с большой радостью показала маме. Она посмотрела, на моих глазах порвала и сказала: «Нечего чертям душу отдавать». Так я опять осталась за бортом. В те годы специальность врача и учителя была престижной. Мне очень хотелось стать учительницей. Девочки, которые пошли в школу с семи лет, до войны успели закончить 10 классов, пройти ускоренные подготовительные курсы, направлялись учительницами начальных школ. Несколько девочек направили работать в Прибалтику. Закончился учебный 41- й год, эти девочки учительницы приехали на летние каникулы домой. Какие они были счастливые, независимые, имели свои деньги и были прилично одеты. Но так как в моей жизни все наперекосяк, и я была только в 9-м классе, могла только завидовать, надеяться и ждать. В начале учебного года в 9-м классе знакомая девочка прислала письмо из Краснодарского пед-техникума и сообщила о том, что по новому постановлению правительства за обучение в техникуме надо платить. Многие девочки за неимением средств уехали домой. И если родители согласятся платить, то можно приезжать. Родители согласились, и я уехала. Сдавала экзамен по русскому устно и письменно и математику. Экзамен выдержала, и меня зачислили в техникум. Моя знакомая девочка сняла мне квартиру в том доме, где жила сама. Хозяевам я понравилась, они меня оставили у себя и предупредили: никаких гулянок по ночам и в квартиру никого не водить. Родители прислали мне деньги заплатить за питание и на обратный билет, чтобы приехать домой. За квартиру хозяйке платил техникум. Я с радостью училась, по всем предметам я успевала, кроме немецкого языка. Ходила на дополнительные занятия по языку, и все вошло в свою колею. Я надеялась на лучшее будущее. В техникуме проводили занятия по военному делу. Оценка по военному делу у меня была — 5. Я получила значок ГТО (готов к труду и обороне), значок ГСО (готов к санитарной обороне) и «Ворошиловский стрелок». Первый курс я закончила успешно и была переведена на второй курс. Моим мечтам не суждено было сбыться. Началась война.

Скоро после свадьбы Остен-Сакен уехал с молодой женой в свое большое остзейское имение, и там все больше и больше стала проявляться его душевная болезнь, выражавшаяся сначала только очень заметной беспричинной ревностью. На первом же году своей женить бы, когда тетушка была уже на сносях беременна, болезнь эта так усилилась, что на него стали находить минуты полного сумасшествия, во время которых ему казалось, что враги его, желающие отнять у него его жену, окружают его, и единственное спасение для него состоит в том, чтобы бежать от них. Это было летом. Вставши рано утром, он объявил жене, что единственное средство спасения состоит в том, чтобы бежать, что он велел закладывать коляску и они сейчас едут, чтобы она готовилась.

Действительно, подали коляску, он посадил в нее тетушку и велел ехать как можно скорее. На пути он достал из ящика два пистолета, взвел курок. и, дав один тетушке, сказал ей, что, если только враги узнают про его побег, они догонят его, и тогда они погибли, и единственное, что им остается сделать, это убить друг друга. Испуганная, ошеломленная тетушка взяла пистолет и хотела уговорить мужа, но он не слушал ее и только поворачивался назад, ожидая погони, и гнал кучера.

На беду на проселочной дороге, выходившей на большую, показался экипаж, и он вскрикнул, что все погибло, и велел ей стрелять в себя, и сам выстрелил в упор в грудь тетушки. Должно быть, увидев, что он сделал, и то, что напугавший его экипаж проехал в другую сторону, он остановился, вынес раненую, окровавленную тетушку из экипажа, положил на дорогу и ускакал. На счастье тетки скоро на нее наехали крестьяне, подняли ее в свезли к пастору, который, как умея, перевязал ей рану и послал за доктором. Рана была в правой стороне груди навылет (тетушка показывала мне оставшийся след) и была не тяжелая. В то время как она, выздоравливая, все еще беременная, лежала у пастора, муж ее, опомнившийся, приезжал к ней и, рассказав пастору историю о том, как она нечаянно была ранена, попросил свидания с ней.

Свидание это было ужасно; он, хитрый, как все душевнобольные, притворился раскаивающимся в своем поступке и только озабоченным ее здоровьем. Посидев с ней довольно долго, совершенно разумно обо всем разговаривая, он воспользовался той минутой, когда они остались одни, чтобы попытаться исполнить свое намерение.

Как бы заботясь об ее здоровье, он "попросил ее показать ему язык, и когда она высунула его, схватился одной рукой за язык, а другой выхватил приготовленную бритву с намерением отрезать его. Произошла борьба, она вырвалась от него, закричала, вбежали люди, остановили и увели его. С тех пор сумасшествие его совершенно определилось, и он долго жил в каком-то заведении для душевнобольных, не имея никаких сношений с тетушкой.

Вскоре после этого тетушку перевезли в родительский дом в Петербург, и там, она родила уже мертвого ребенка. Боясь последствий огорчения от смерти ребенка, ей сказали, что ребенок ее жив, и взяли родившуюся в то же время у знакомой прислуги, жены придворного повара, девочку. Эта девочка - Пашенька, которая жила у нас и была уже взрослой девушкой, когда я стал помнить себя. Не знаю, когда была открыта Пашеньке история ее рождения, но, когда я знал ее, она уже знала, что она не была дочь тетушки.

Тетушка Александра Ильинична после случившегося с нею жила у своих родителей, потом у моего отца и потом после смерти отца была нашей опекуншей, а когда мне было 12 лет, умерла в Оптиной пустыни. Тетушка эта была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтения житий святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками, из которых некоторые жили всегда в нашем доме, а некоторые только посещали тетушку. В числе почти постоянно живших у нас была монахиня Марья Герасимовна, крестная мать моей сестры, ходившая в молодости странствовать под видом юродивого Иванушки. Крестною матерью сестры Марья Герасимовна была потому, что мать обещала ей взять ее кумой, если она вымолит у Бога дочь, которую матери очень хотелось иметь после четырех сыновей. Дочь родилась, и Марья Герасимовна была ее крестной матерью и жила частью в тульском женском монастыре, частью у нас в доме. Тетушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в ее время старец Леонид в Оптиной пустыни, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуги, но Стараясь, сколько возможно, служить другим.

Денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим все, что у нее было. Горничная Гаша, после смерти бабушки перешедшая к ней, рассказывала мне, как она во время московской жизни, идя к заутрене, старательно на цыпочках проходила мимо спящей горничной и сама делала все то, что по принятому обычаю обычно делалось горничной. В пище, одежде она была так проста и нетребовательна, как только можно себе представить... Третье и самое важное [лицо] в смысле влияния на мою жизнь была тетенька, как мы называли ее, Татьяна Александровна Ергольская. Она была очень дальняя по Горчаковым родственница бабушке. Она и сестра ее Лиза, вышедшая потом за графа Петра Ивановича Толстого, остались маленькими девочками, бедными сиротками от умерших родителей. Было еще несколько братьев, которых родные кое-как пристроили, девочек же решили взять на воспитание знаменитая в своем кругу в Чернском уезде и в свое время властная и важная Тат.

Сем. Скуратова и моя бабушка. Свернули билетики, положили под образа, помолившись, вынули, и Лизанька досталась Татьяне Семеновне, а черненькая - бабушке. Таненька, как ее звали у нас, была одних лет с отцом, родилась в 1795 году, воспитывалась совершенно наравне с моими тетками и была всеми нежно любима, как и нельзя было не любить ее за ее твердый, решительный, энергичный и вместе с тем самоотверженный характер. Очень рисует ее характер событие с линейкой, про которое она рассказывала нам, показывая большой, чуть не в ладонь, след обжога на руке между локтем и кистью. Они детьми читали историю Муция Сцеволы и заспорили о том, что никто из них не решился бы сделать того же.

«Я сделаю», - сказала она. «Не сделаешь», - сказал Языков, мой крестный отец, и, что тоже характерно для него, разжег на свечке линейку так, что она обуглилась и вся дымилась. «Вот приложи это к руке», - сказал он. Она вытянула белую руку, - тогда девочки ходили всегда декольте - и Языков приложил обугленную линейку. Она нахмурилась, но не отдернула руки. Застонала она только тогда, когда линейка с кожей отодралась от руки. Когда же большие увидали ее рану и стали спрашивать, как это сделалось, она сказала, что сама сделала это, хотела испытать то, что испытал Муций Сцевола.

Такая она была во всем решительная и самоотверженная. Должно быть, она была очень привлекательная с своей жесткой черной курчавой, огромной косой и агатово-черными глазами и оживленным, энергическим выражением.

Юшков, муж тетки Пелагеи Ильиничны, большой волокита, часто уже стариком, с тем чувством, с которым говорят влюбленные про прежний предмет любви, вспоминал про нее: «Toinette, oh, elle etait charmante». Когда я стал помнить ее, ей было уже за сорок, и я никогда не думал о том, красива или некрасива она. Я просто любил ее, любил ее глаза, улыбку, смуглую, широкую, маленькую руку с энергической поперечной жилкой. Должно быть, она любила отца, и отец любил ее, но она не пошла за него в молодости для того, чтобы он мог жениться на богатой моей матери, впоследствии же она не пошла за него потому, что не хотела портить своих чистых, поэтических отношений с ним и с нами. Я сказал, что тетенька Татьяна Александровна имела самое большое влияние на мою жизнь. Влияние это было, во-первых, в том, что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью.

Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви... Она делала внутреннее дело любви, и потому ей не нужно было никуда торопиться.

И эти два свойства - любовность и неторопливость - незаметно влекли в близость к ней и давали особенную прелесть в этой близости. От этого, как я не знаю случая, чтобы она обидела кого, я и не знаю никого, кто бы не любил ее. Никогда она не говорила про себя, никогда о религии, о том, как надо верить, о том, как она верит и молится. Она верила во все, не отвергала только один догмат - вечных мучений...

Немца нашего учителя Фед. Ив. Рёсселя я описал, как умел подробно, в «Детстве» под именем Карла Ивановича. И его история; и его фигура, и его наивные счеты - все это действительно так было...


Толстой Лев Николаевич

Воспоминания

Л.Н.Толстой

ВОСПОМИНАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ

Друг мой П[авел] И[ванович] Б[ирюков], взявшийся писать мою биографию для французского издания полного сочинения, просил меня сообщить ему некоторые биографические сведения.

Мне очень хотелось исполнить его желание, и я стал в воображении составлять свою биографию. Сначала я незаметно для себя самым естественным образом стал вспоминать только одно хорошее моей жизни, только как тени на картине присоединяя к этому хорошему мрачные, дурные стороны, поступки моей жизни. Но, вдумываясь более серьезно в события моей жизни, я увидал, что такая биография была бы хотя и не прямая ложь, но ложь, вследствие неверного освещения и выставления хорошего и умолчания или сглаживания всего дурного. Когда я подумал о том, чтобы написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного моей жизни, я ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна была бы произвести такая биография.

В это время я заболел. И во время невольной праздности болезни мысль моя все время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:

ВОСПОМИНАНИЕ

Когда для смертного умолкнет шумный день И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень И сон, дневных трудов награда, В то время для меня влачатся в тишине Часы томительного бденья: В бездействии ночном живей горят во мне Змеи сердечной угрызенья; Мечты кипят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток; Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток: И, с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу, и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.

В последней строке я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных не смываю.

Под этим впечатлением я написал у себя в дневнике следующее:

Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет. Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, - сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие - уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же, с уничтожением воспоминания, мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное".

Правда, что не вся моя жизнь была так ужасно дурна, - таким был только один 20-летний период ее; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, каким она представлялась мне во время болезни, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями. Но все-таки эта моя работа мысли, особенно во время болезни, ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенно биографии, с умолчанием о всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, и что если писать биографию, то надо писать всю настоящую правду. Только такая биография, как ни стыдно мне будет писать ее, может иметь настоящий и плодотворный интерес для читателей. Вспоминая так свою жизнь, то есть рассматривая ее с точки зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что моя жизнь распадается на четыре периода: 1) тот чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период детства до 14 лет; потом второй, ужасный 20-летний период грубой распущенности, служения честолюбию, тщеславию и, главное, - похоти; потом третий, 18-летний период от женитьбы до моего духовного рождения, который, с мирской точки зрения, можно бы назвать нравственным, так как в эти 18 лет я жил правильной, честной семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но все интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями.

И, наконец, четвертый, 20-летний период, в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть и с точки зрения которого я вижу все значение прошедшей жизни и которого я ни в чем не желал бы изменить, кроме как в тех привычках зла, которые усвоены мною в прошедшие периоды.

Такую историю жизни всех этих четырех периодов, совсем, совсем правдивую, я хотел бы написать, если бог даст мне силы и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография, хотя бы и с большими недостатками, будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение.

Теперь я и хочу сделать это. Расскажу сначала первый радостный период детства, который особенно сильно манит меня; потом, как мне ни стыдно это будет, расскажу, не утаив ничего, и ужасные 20 лет следующего периода. Потом и третий период, который менее всех может быть интересен, в, наконец, последний период моего пробуждения к истине, давшего мне высшее благо жизни и радостное спокойствие в виду приближающейся смерти.

Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства, а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern"a (его "Sentimental journey") и Topfer"a ("Bibliotheque de mon oncle") [Стерна ("Сентиментальное путешествие") и Тёпфера ("Библиотека моего дяди") (англ. и франц.)].

В особенности же не понравились мне теперь последние две части: отрочество и юность, в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть в неискренность: желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, - мое демократическое направление. Надеюсь, что то, что я напишу теперь, будет лучше, главное - полезнее другим людям.

Родился я и провел первое детство в деревне Ясной Поляне. Матера своей я совершенно не помню. Мне было 1 1/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно, и я думаю - не оттого только, что все, говорившие мне про мою мать, старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего.

Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица - от отца до кучеров - представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки. Мать моя была нехороша собой и очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, - которым она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, - четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, - и должна была быть чутка к художеству, она хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. "Вся покраснеет, даже заплачет, - рассказывала мне ее горничная, - но никогда не скажет грубого слова". Она и не знала их.