Романов Пантелеймон Сергеевич

Рассказы

Пантелеймон Сергеевич Романов

(Агафон Шахов)

РАССКАЗЫ

Русская душа

Тяжелые вещи

В темноте

Итальянская бухгалтерия

Спекулянты

Смерть Тихона

Достойный человек

Технические слова

Плохой председатель

Инструкция

Слабое сердце

Вредная штука

Синяя куртка

Обетованная земля

Черные лепешки

Неподходящий человек

Без черемухи

Человеческая душа

Крепкие нервы

Народные деньги

Плохой номер

Иродово племя

Хороший начальник

Суд над пионером

Право на жизнь, или Проблема беспартийности

Тринадцать бревен

Государственная собственность

Художники

Голубое платье.

Легкая служба

Экономическая основа

Яблоневый цвет

За этим дело не станет

Картошка

Московские скачки

Блестящая победа

Белая свинья

РУССКАЯ ДУША

Профессор московского университета, Андрей Христофорович Вышнеградский, на третий год войны получил письмо от своих двух братьев из деревни - Николая и Авенира, которые просили его приехать к ним на лето, навестить их и самому отдохнуть.

"Ты уж там закис небось в столице, свое родное позабыл, а здесь, брат, жива еще русская душа",- писал Николай.

Андрей Христофорович подумал и, зайдя на телеграф, послал брату Николаю телеграмму, а на другой день выехал в деревню.

Напряженную жизнь Москвы сменили простор и тишина полей.

Андрей Христофорович смотрел в окно вагона и следил, как вздувались и опадали бегущие мимо распаханные холмы, проносились чинимые мосты с разбросанными под откос шпалами.

Время точно остановилось, затерялось и заснуло в этих ровных полях. Поезда стояли на каждом полустанке бесконечно долго,- зачем, почему,- никто не знал.

Что так долго стоим? - спросил один раз Андрей Христофорович.- Ждем, что ли, кого?

Нет, никого не ждем,- сказал важный обер-кондуктор и прибавил: - нам ждать некого.

На пересадках сидели целыми часами, и никто не знал, когда придет поезд. Один раз подошел какой-то человек, написал мелом на доске: "Поезд No 3 опаздывает на 1 час 30 минут". Все подходили и читали. Но прошло целых пять часов, никакого поезда не было.

Не угадали,- сказал какой-то старичок в чуйке.

Когда кто-нибудь поднимался и шел с чемоданом к двери, тогда вдруг вскакивали и все наперебой бросались к двери, давили друг друга, лезли по головам.

Идет, идет!

Да куда вы с узлом-то лезете?

Поезд идет!

Ничего не идет: один, может, за своим делом поднялся, все и шарахнули.

Так чего ж он поднимается! Вот окаянный, посмотри, пожалуйста, перебаламутил как всех.

А когда профессор приехал на станцию, оказалось, что лошади не высланы.

Что же я теперь буду делать? - сказал профессор носильщику. Ему стало обидно. Не видел он братьев лет 15, и сами же они звали его и все-таки остались верны себе: или опоздали с лошадьми, или перепутали числа.

Да вы не беспокойтесь,- сказал носильщик, юркий мужичок с бляхой на фартуке,- на постоялом дворе у нас вам каких угодно лошадей предоставят. У нас на этот счет... Одно слово!..

Ну, веди на постоялый двор, только не пачкай так чемоданы, пожалуйста.

Будьте покойны...- мужичок махнул рукой по чехлам, перекинул чемоданы на спину и исчез в темноте. Только слышался его голос где-то впереди:

По стеночке, по стеночке, господин, пробирайтесь, а то тут сбоку лужа, а направо колодезь.

Профессор, как стал, так и покатился куда-то с первого шага.

Не потрафили...- сказал мужичок.- Правда, что маленько грязновато. Ну, да у нас скоро сохнет. Живем мы тут хорошо: тут прямо тебе площадь широкая, налево - церковь, направо - попы.

Да где ты? Куда здесь идти?

На меня потрафляйте, на меня, а то тут сейчас ямы извезочные пойдут. На прошлой неделе землемер один чубурахнул, насилу вытащили.

Профессор шел, каждую минуту ожидая, что с ним будет то же, что с землемером.

А мужичок все говорил и говорил без конца:

Площадь у нас хорошая. И номера хорошие, Селезневские. И народ хороший, помнящий.

И все у него было хорошее: и жизнь и народ.

Надо, видно, стучать,- сказал мужичок, остановившись около какой-то стены. Он свалил чемоданы прямо в грязь и стал кирпичом колотить в калитку.

Ты бы потише, что ж ты лупишь так?

Не беспокойтесь. Иным манером их и не разбудишь. Народ крепкий. Что вы там, ай очумели все! Лошади есть?

Есть...- послышался из-за калитки сонный голос.

То-то вот,- есть! Переснете всегда так, что все руки обколотишь.

Пожалуйте наверх.

Нет, вы мне приготовьте место в экипаже, я сяду, а вы запрягайте и поезжайте. Так скорее будет...- сказал Андрей Христофорович.

Это можно.

А дорога хорошая?

Дорога одно слово - луб.

Луб... лубок то есть. Гладкая очень. Наши места хорошие. Ну, садитесь, я в одну минуту.

Андрей Христофорович нащупал подножку, сел в огромный рыдван, стоявший в сарае под навесом. От него пахнуло пыльным войлоком и какой-то кислотой. Андрей Христофорович вытянул на постеленном сене ноги и, привалившись головой к спинке, стал дремать. Изредка лицо его обвевал свежий прохладный ветерок, заходивший сверху в щель прикрытых ворот. Приятно пахло дегтем, подстеленным свежим сеном и лошадьми.

Сквозь дремоту он слышал, как возились с привязкой багажа, продергивая веревку сзади экипажа. Иногда его возница, сказавши: "Ах ты, мать честная!", что-то чинил. Иногда убегал в избу, и тогда наступала тишина, от которой ноги приятно гудели, точно при остановке во время езды на санях в метель. Только изредка фыркали и переступали ногами по соломе лошади, жевавшие под навесом овес.

Через полчаса профессор в испуге проснулся с ощущением, что он повис над пропастью, и схватился руками за край рыдвана.

Куда ты! Держи лошадей, сумасшедший!

Будьте спокойны, не бросим,- сказал откуда-то сзади спокойный голос,сейчас другой бок подопру.

Пантелеймон Сергеевич РОМАНОВ
(1884-1938)

РОМАНОВ Пантелеймон Сергеевич - прозаик.
Отец, Сергей Федорович Романов - потомственный дворянин, губернский секретарь. В 1889 семья переехала на хутор в Белёвском у., где и прошли дет. годы Р. Нередко вместе с братьями Федором и Дмитрием он гостил у своей тетки в имении Яхонтово, описанном впоследствии в пов. «Детство» . Деревенский быт и красота среднерус. природы, купола Белёва, поездки по праздникам в монастырь Жабынь - эти впечатления детства навсегда привязали Р. к родным местам. Окрестности Одоева, Белёва, Тулы воссозданы во мн. его рассказах. В 1894 поступил в Белёвское ремесленное училище им. В. А. Жуковского, в 1895-97 учился в прогимназии. Много времени Р. проводил в Белёвской библиотеке. В 10 лет попытался сочинять: «Первое литературное произведение, начатое на хуторе в амбаре на чердаке, был роман из английской жизни» («Собрание сочинений: В 12 т.» . Т. 2. С. 24). С 1897 продолжал образование в Тульской мужской классической гимназии. Учился плохо, даже оставался на 2-й год. Но с увлечением изучал рус. лит-ру 19 в.: И. Гончаров, И. Тургенев, Л. Толстой станут учителями и вдохновителями писателя с первых до последних дней творчества.
После окончания гимназии в 1905 поступил в Моск. ун-т на юрид. ф-т, через полгода ушел из ун-та и вернулся к родным в деревню. Принимал нек-рое участие в делах земства, но осн. занятием была лит-pa. В 1907-08 написал первые рассказы, сделал наброски будущего ром. «Русь» . В 1909 обратился за советом и помощью к В. Г. Короленко: послал в ж. «Рус. богатство» неск. глав пов. «Детство» и рассказ «Суд» . Короленко считал публ. преждевременной, но отметил несомненные лит. способности автора. Впоследствии переписка с Короленко была продолжена. В 1911 в ж. «Рус. мысль» появился рассказ Р. «Отец Фёдор» о жизни провинциального священника. Мягкая авт. ирония, замедленный ритм повествования, как будто вязнущий в деталях, переводят рассказ в план филос. раздумий о предназначении человека, необходимости преодоления инерции существования. Критика не обратила внимания на молодого писателя. Оценка М. Горького была сдержанной. Впоследствии, в 1917, Горький проявил к Р. интерес и предполагал выпустить книгу его рассказов в изд-ве «Парус» (Летопись жизни и творчества А. М. Горького. Вып. 3. С. 28).
Служба поверенным в Тульском банке (с 1911) позволила Р. увидеть Россию. Результатом одной из служебных поездок по Амурской железной дороге явились «Очерки Сибири» (Рус. ведомости. 1913. 4 апр.). Сибирь потрясла Р. мощью и красотой, созидательной силой и - нищетой, темнотой, которые также встречались на пути. Писатель накапливал жизненные впечатления, собирал интересные факты. Очерковое начало преобладало и в небольших рассказах о родных местах, также опубл. в газ. «Рус. ведомости» («Роковое», «Медицина», «Разочарованный» и др.). В рассказах этого периода: «Осень», «Суд» (оба - 1914), «Женщина» (1915; впоследствии опубл. под назв. «Зима» ) те же жанровые сценки рус. провинции; в отличие от путевых и деревенских очерков, в них появился психологизм, намеренная недосказанность, символичность. Филос. начало очевидно в рассказе «В родном краю» (1916; позже под назв. «Русская душа» ), в центре которого - столичный профессор. Оказавшись в родном краю, он чувствует пропасть между собой и деревенскими родственниками, мучительно размышляет о «загадке» нац. характера, о «коренном русском духе». В его восприятии жизнь братьев протекает лишь в сфере физиологии и быта. Тема рус. души, ее противоречий пройдет через всё творчество писателя.
В нач. 1-й мировой войны Р. переехал в Петроград. В должности заведующего статистическим отделом Красного Креста часто ездил на фронт, что давало фактический материал для эпопеи «Русь» , над которой трудился с кон. 1900-х гг. В 1915 опубл. первое крупное произв. - пов. «Писатель» (Рус. мысль. №№ 8, 9), в работе над которой автор учел замечания Короленко. Повесть затрагивала одну из существенных проблем нач. 20 в. в России - проблему интеллигенции. Р. весьма критично изобразил своего героя-писателя, который претендует на органическое родство с народом, постоянно рассуждая о силе нар. стихии, но при этом не знает и не понимает народа. Жалкая позиция героя повести в любовном треугольнике только подчеркивает его социальную и творческую несостоятельность.
В 1917 Р. закончил первую кн. ром. «Русь». В нач. 1918 он возвратился в родные места, работает заведующим подотделом Одоевского уездного отдела нар. образования. В том же году в горьковской газ. «Новая жизнь» напечатал цикл очерков «Народ и жизнь» , по тональности совпадавших с оппозиционной направленностью газеты. В них Р. констатировал, что пока рев. перемены приносят в когда-то слаженную жизнь деревни только разорение. Крестьяне, получившие власть, хотят истребить всякую собственность («Своими силами», «Беднейшие и неимущие» ), уничтожают леса и пахотные поля («Случайные дни» ), разрушают, разворовывают дворянские дома («Собственники», «Дворяне» ). В 1919 Р. переехал в Москву, где первое время работал в Фотокинокомитете, получив доступ к ист. архивам, столь необходимым для продолжения работы над ром. «Русь». В это время реализовался в полной мере его незаурядный дар чтеца, до сих пор известный только близким. «Читал он настолько сильно, смешно, где надо трогательно, что любая аудитория буквально отвечала овациями на его выступления» (Ардов В. Этюды к портретам. М., 1983. С. 140) А. В. Луначарский, услышав главы из «Руси» в авт. исполнении, откликнулся доброжелательной статьей (Известия. 1922. 22 марта), которая способствовала публ романа В 1923 в изд-ве М. и С. Сабашниковых вышла первая кн. Р. - ром. «Русь», воссоздающая жизнь довоен. провинциальной России. Р. написал 5 частей романа, доведя его повествование до 1917. Через всё произв. проходит образ дворянина, «типичного представителя издерганной предрев. интеллигенции - эгоцентрика, уязвленного недугом психоанализа на почве внутренней опустошенности» (Е. Ф. Никитина. Предисловие//Романов П. «Собрание сочинений: В 12 т.». Т. 2. С. 12). В 1924 в Москве увидела свет пов. Р. «Детство», над которой он работал в 1903-20. Автобиогр. основа произв. предопределила его лирич. интонацию. Событийный ряд небогат, неторопливы описания природы, размеренного провинциального усадебного быта. Писателю дорога атмосфера органической связи ребенка с семьей. Драматизм в повествование вносят наблюдаемые автором приметы разрушения дорогого ему патриархального уклада, постепенного превращения поместного быта в быт дачный, временный.
Широкую известность в 20-е гг. принесли Р. небольшие рассказы - случаи из жизни. Они пронизаны юмором, есть в них и острая сатира. Бытовые, анекдотичные ситуации «смешных» рассказов заключают в себе совсем невеселые мысли о стремительной, стихийной, нередко беспощадной ломке корневого российского быта. Жизнь людей вынужденно подчиняется абсурдным установкам и неизбежно сама становится абсурдной (рассказ «Верующие» ). Р. становится признанным мастером короткого сатирического рассказа, но его творческий поиск не исчерпывается этим жанром. В цикле рассказов 20-30-х гг. писатель предстает как тонкий психолог, исследующий новые нравы. Большое место уделяет Р. теме любви, проблемам пола. Рассказы «Яблоневый цвет», «Черные лепешки», «Без черемухи», «Актриса» точно передают не только переживания героев, но и колорит времени, его настроения. Интересна авт. позиция: в рассказе нет приговоров, оценок. Сокровенный смысл жизни читатель должен увидеть сам, ощутить филос. значимость мира природы. Человек или включен в нее как родственное ей существо (художник - герой рассказа «Яблоневый цвет»), либо отторгнут от нее, даже враждебен ей - беден душевно, ущербен (герой нашумевшего рассказа «Без черемухи»). Сильнейшие стороны дарования писателя - наблюдательность, глубокое знание жизни, лаконичность - в полной мере проявились в рассказах этого периода, времени наибольшей популярности Р. Он сотрудничает в альм. «Недра», печатается в ж-лах «Красная новь», «Новый мир», «Молодая гвардия», «Прожектор». Изд-во «Никитинские субботники» в течение 5 лет выпускает два его собрания сочинений: в 7 и в 12 тт., отд. тома выходят доп. тиражами. О нем пишут крупные критики - В. Ф. Переверзев, А. К. Воронский, А. 3. Лежнев, Д. А. Горбов. Н. Н. Фатов посвятил Р. большую статью в альм. «Прибой», назвав его «художником первой величины». Рапповская критика ругала Р. за мелкотемье, идеализацию патриархальной России (Ингулов С. Бобчинский на Парнасе//Молодая гвардия. 1929. № 11), что не снижало его популярности. Во мн. театрах с успехом шла его пьеса «Землетрясение» (1924).
В 1928 появился ром. Р. «Новая скрижаль» . Долгие годы Р. работает над книгой о сущности иск-ва «Наука зрения» (не опубл.; рукопись в ЦГАЛИ и ИМЛИ). Р. подчеркивал приоритетность собственно эстетических ценностей, необходимость учебы у классиков, независимость писателя от требований критики. В 1930 отчетливо обнаружилось несовпадение Р. с официальным направлением в культуре. Конфликт возник в связи с публ. его ром. «Товарищ Кисляков» , посв. драме интеллигента, вынужденного приспосабливаться к идеологическом диктату. Произв. было воспринято официальной критикой как «глубоко политически реакционная вещь... как очередная вылазка активизирующихся реакционных сил в нашей литературе» (На лит. посту. 1930. № 19. С. 90). Все журналы и изд-ва перестали печатать произв. Р. Издание альм. «Недра», в котором он печатался, было приостановлено, а альм. позднее закрыт. После покаянной речи Р. на расширенном заседании первого Пленума Оргкомитета СП (с 23 нояб. по 3 дек. 1933) цензурный запрет на его произв. был снят. Р. сотрудничал в ж. «Крокодил», выступал на 1-м съезде сов. писателей с речью о сатире. В 1935-38 напечатал лишь 2 рассказа.
Скончался в Москве от лейкемии.
В 1939 Гослитиздат выпустил однотомник его избр. прозы. С тех пор вплоть до 1984 его произв. в нашей стране не издавались, имя Р. незаслуженно замалчивалось. Произв. Р. переведены на мн. европейские языки. Сегодня почти всё значительное в его творческом наследии возвратилось к читателю.
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М., 1925-27; Полное собр. соч.: В 12 т. М., 1928-29; Избр. произв. / Сост., вст. ст. и коммент. С. Никоненко. М., 1988; Светлые сны: Ром., рассказы. М., 1990; Рассказы. М., 1991.
Лит.: Фатов Н. Пантелеймон Романов // Прибой: Альм. первый. Л., 1925; Пантелеймон Романов / Под ред. Е.Ф. Никитиной. М., 1928; Милонов Н. Рус. писатели и Тульский край. Тула, 1971; Ардов В. Этюды к портретам. М., 1983; Петроченков В. Творческая судьба Пантелеймона Романова. Нью-Йорк, 1987; Сушилина И. К. «Дорогой своей подлинной жизни» // Романов П. С. Яблоневый цвет: Пов. и рассказы. М., 1991.
И. К. Сушилина
(Биографический словарь "Русские писатели XX века" )


Роман-эпопея «Русь» (части I-V, 1922-1936) рисует усадебную Россию перед 1-й мировой войной, затем войну вплоть до Февральской революции. Стилистически произведение выдержано в традициях русского романа XIX века. П. Романов с высокой художественностью умел подметить жизненные противоречия, немногими словами нарисовать характер. Ему свойственны живой лиризм и юмор, мастерство диалога, реалистический язык.

Романов Пантелеймон Сергеевич

Рассказы

Пантелеймон Сергеевич Романов

(Агафон Шахов)

РАССКАЗЫ

Русская душа

Тяжелые вещи

В темноте

Итальянская бухгалтерия

Спекулянты

Смерть Тихона

Достойный человек

Технические слова

Плохой председатель

Инструкция

Слабое сердце

Вредная штука

Синяя куртка

Обетованная земля

Черные лепешки

Неподходящий человек

Без черемухи

Человеческая душа

Крепкие нервы

Народные деньги

Плохой номер

Иродово племя

Хороший начальник

Суд над пионером

Право на жизнь, или Проблема беспартийности

Тринадцать бревен

Государственная собственность

Художники

Голубое платье.

Легкая служба

Экономическая основа

Яблоневый цвет

За этим дело не станет

Картошка

Московские скачки

Блестящая победа

Белая свинья

РУССКАЯ ДУША

Профессор московского университета, Андрей Христофорович Вышнеградский, на третий год войны получил письмо от своих двух братьев из деревни - Николая и Авенира, которые просили его приехать к ним на лето, навестить их и самому отдохнуть.

"Ты уж там закис небось в столице, свое родное позабыл, а здесь, брат, жива еще русская душа",- писал Николай.

Андрей Христофорович подумал и, зайдя на телеграф, послал брату Николаю телеграмму, а на другой день выехал в деревню.

Напряженную жизнь Москвы сменили простор и тишина полей.

Андрей Христофорович смотрел в окно вагона и следил, как вздувались и опадали бегущие мимо распаханные холмы, проносились чинимые мосты с разбросанными под откос шпалами.

Время точно остановилось, затерялось и заснуло в этих ровных полях. Поезда стояли на каждом полустанке бесконечно долго,- зачем, почему,- никто не знал.

Что так долго стоим? - спросил один раз Андрей Христофорович.- Ждем, что ли, кого?

Нет, никого не ждем,- сказал важный обер-кондуктор и прибавил: - нам ждать некого.

На пересадках сидели целыми часами, и никто не знал, когда придет поезд. Один раз подошел какой-то человек, написал мелом на доске: "Поезд No 3 опаздывает на 1 час 30 минут". Все подходили и читали. Но прошло целых пять часов, никакого поезда не было.

Не угадали,- сказал какой-то старичок в чуйке.

Когда кто-нибудь поднимался и шел с чемоданом к двери, тогда вдруг вскакивали и все наперебой бросались к двери, давили друг друга, лезли по головам.

Идет, идет!

Да куда вы с узлом-то лезете?

Поезд идет!

Ничего не идет: один, может, за своим делом поднялся, все и шарахнули.

Так чего ж он поднимается! Вот окаянный, посмотри, пожалуйста, перебаламутил как всех.

А когда профессор приехал на станцию, оказалось, что лошади не высланы.

Что же я теперь буду делать? - сказал профессор носильщику. Ему стало обидно. Не видел он братьев лет 15, и сами же они звали его и все-таки остались верны себе: или опоздали с лошадьми, или перепутали числа.

Да вы не беспокойтесь,- сказал носильщик, юркий мужичок с бляхой на фартуке,- на постоялом дворе у нас вам каких угодно лошадей предоставят. У нас на этот счет... Одно слово!..

Ну, веди на постоялый двор, только не пачкай так чемоданы, пожалуйста.

Будьте покойны...- мужичок махнул рукой по чехлам, перекинул чемоданы на спину и исчез в темноте. Только слышался его голос где-то впереди:

По стеночке, по стеночке, господин, пробирайтесь, а то тут сбоку лужа, а направо колодезь.

Профессор, как стал, так и покатился куда-то с первого шага.

Не потрафили...- сказал мужичок.- Правда, что маленько грязновато. Ну, да у нас скоро сохнет. Живем мы тут хорошо: тут прямо тебе площадь широкая, налево - церковь, направо - попы.

Да где ты? Куда здесь идти?

На меня потрафляйте, на меня, а то тут сейчас ямы извезочные пойдут. На прошлой неделе землемер один чубурахнул, насилу вытащили.

Профессор шел, каждую минуту ожидая, что с ним будет то же, что с землемером.

А мужичок все говорил и говорил без конца:

Площадь у нас хорошая. И номера хорошие, Селезневские. И народ хороший, помнящий.

И все у него было хорошее: и жизнь и народ.

Надо, видно, стучать,- сказал мужичок, остановившись около какой-то стены. Он свалил чемоданы прямо в грязь и стал кирпичом колотить в калитку.

Ты бы потише, что ж ты лупишь так?

Не беспокойтесь. Иным манером их и не разбудишь. Народ крепкий. Что вы там, ай очумели все! Лошади есть?

Есть...- послышался из-за калитки сонный голос.

То-то вот,- есть! Переснете всегда так, что все руки обколотишь.

Пожалуйте наверх.

Нет, вы мне приготовьте место в экипаже, я сяду, а вы запрягайте и поезжайте. Так скорее будет...- сказал Андрей Христофорович.

Это можно.

А дорога хорошая?

Дорога одно слово - луб.

Луб... лубок то есть. Гладкая очень. Наши места хорошие. Ну, садитесь, я в одну минуту.

Андрей Христофорович нащупал подножку, сел в огромный рыдван, стоявший в сарае под навесом. От него пахнуло пыльным войлоком и какой-то кислотой. Андрей Христофорович вытянул на постеленном сене ноги и, привалившись головой к спинке, стал дремать. Изредка лицо его обвевал свежий прохладный ветерок, заходивший сверху в щель прикрытых ворот. Приятно пахло дегтем, подстеленным свежим сеном и лошадьми.

Сквозь дремоту он слышал, как возились с привязкой багажа, продергивая веревку сзади экипажа. Иногда его возница, сказавши: "Ах ты, мать честная!", что-то чинил. Иногда убегал в избу, и тогда наступала тишина, от которой ноги приятно гудели, точно при остановке во время езды на санях в метель. Только изредка фыркали и переступали ногами по соломе лошади, жевавшие под навесом овес.

Через полчаса профессор в испуге проснулся с ощущением, что он повис над пропастью, и схватился руками за край рыдвана.

Куда ты! Держи лошадей, сумасшедший!

Будьте спокойны, не бросим,- сказал откуда-то сзади спокойный голос,сейчас другой бок подопру.

Оказалось, что они не висели над пропастью, а все еще стояли на дворе, и возница только собирался мазать колеса, приподняв один бок экипажа.

Едва выехали со двора, как начался дождь, прямой, крупный и теплый. И вся окрестность наполнилась равномерным шумом падающего дождя.

Возница молча полез под сиденье, достал оттуда какую-то рваную дрянь и накрылся ею, как священник ризой.

Через полчаса колеса шли уже с непрерывным журчанием по глубоким колеям. И рыдван все куда-то тянуло влево и вниз.

Возница остановился и медленно оглянулся с козел назад, потом стал смотреть по сторонам, как будто изучая в темноте местность.

Что стал? Ай, заблудился?

Нет, как будто ничего.

А что же ты? Овраги, что ли, есть?

Нет, оврагов как будто нету.

Ну, так что же тогда?

Мало ли что... тут, того и гляди, осунешься куда-нибудь.

Да осторожнее! Куда ты воротишь?

И черт ее знает,- сказал возница,- так едешь - ничего, а как дождь, тут подбирай огузья...

Николай писал, что от станции до него всего верст 30, и Андрей Христофорович рассчитывал приехать часа через три. Но проехали 4-5 часов, останавливались на постоялом дворе от невозможной дороги и только к утру одолели эти 30 верст.

Экипаж подъехал к низенькому домику с двумя выбеленными трубами и широким тесовым крыльцом, на котором стоял, взгромоздившись, белый петух на одной ноге. Невдалеке, в открытых воротах плетневого сарая, присев на землю у тарантаса, возился рабочий с привязкой валька, помогая себе зубами и не обращая никакого внимания на приезжего.

А с заднего крыльца, подобрав за углы полукафтанье и раскатываясь галошами по грязи, спешил какой-то старенький батюшка.

Увидев профессора, он взмахнул руками и остался в таком положении некоторое время, точно перед ним было привидение.

Ай ты приехал уж? Мы только собираемся посылать за тобой. Почему же на целый день раньше? Ай, случилось что?

Ничего не случилось. Я же телеграфировал, что приеду 15, а сегодня 16.

Милый ты мой! Шестнадцатое - говоришь?.. Это, значит, вчера листик с календаря забыли оторвать. Что тут будешь делать! Ну, здравствуй, здравствуй. Какой же ты молодец-то, свежий, высокий, стройный. Ну, ну-у...

Это и был младший брат Николай.

Пойдем скорей в дом. Что ты на меня так смотришь? Постарел?

Да, очень постарел...

Что ж сделаешь, к тому идет... Ниже, ниже голову,- испуганно крикнул он,- а то стукнешься.

Что ж ты дверей себе таких понаделал?..

Что ж сделаешь-то...- И он улыбался медлительно и ласково.- Да что ты все на меня смотришь?

Конторщик чугунолитейного завода Кирюхин сидел в пивной с товарищем и жаловался ему:

Почему, скажи, пожалуйста, по устройству государства мы вперед ушли, может, на тысячу лет вперед, а по образу жизни - сзади всех? За границей, говорят, рабочего и не узнаешь: в шляпе, в манжетах ходит. А у нас!… Ведь иной хорошее жалование получает, сам бы мог одеться, семью приодеть, комнатенку, скажем, убрать, картину какую ни на есть повесить. Так нет! Не тут-то было. Все только на водку идет. И так жили прежде чумазыми, так чумазыми и остались. А грубость нравов какая!… Чтобы он тебе вежливо ответил или, скажем, извинился по-культурному как-нибудь, так он, мать его, скорей удавится. По-благородному поступать - для него для него вроде как стыдно, как будто себя унижает. А вот безобразничать да в отрепьях ходить - это ничего.

- У нас на это не смотрят, - сказал приятель.

Намедни про Америку читал, - суккины дети! Ну прямо как господа. Шляпу наденет, чистота, на окнах занавески! Потому - порядок такой. Будь у тебя хоть два гроша в кармане, а уж гапельки на шею или манжеты на руки ты обязан нацепить. Вот взять хотя бы меня сейчас: жалованье я получаю ерундовое, а ведь погляди, пожалуйста, все как следует: брюки клеш, перчатки, башмаки с шнуровкой. А домой нынче поеду, граммофон везу, занавески на окна, жене шляпку. Ведь вот оборачиваюсь. Зато из всей нашей слободы кто культурно живет? Один Кирюхин. Намедни, в воскресенье вышел - сам в перчатках, жена в пальте, перед встречными извиняюсь. Даже самому чудно, сейчас умереть!

Кирюхин расплатился, надел перчатки и вышел. Так как вдвоем выпили десять бутылок, то извиняться Кирюхину приходилось на каждом шагу.

Во! - крикнул он. - Сейчас меня вон та морда толкнула, тут бы ее крыть надо почем зря, да в зубы хорошенько двинуть, а только извинился.

И как это ты терпишь?

Как терпишь… вот терплю. Зато, опять повторяю, спроси, кто во всей слободе самый культурный? Кирюхин. Ну-ка, отстань немножко.

Приятель остановился. Кирюхин отошел от него шагов на пять и крикнул:

Видно издали, что я конторщик?

Не узнать. Прямо господин и господин.

То-то, брат. А вот летом котелок надену - ахнешь.

Севши в вагон, Кирюхин долго укладывал на лавочке вещи - граммофон, занавески, коробку со шляпой - и все говорил сам с собой. Потом подсел к какому-то человеку в шубе с каракулевым воротником и сказал:

Вот домой еду, всякой всячины везу. Ведь у нас как: жалованье получил половину пропил. А я за весь месяц только разок пивка выпил, зато, сам видишь, как хожу? И жену заставляю. Небось со стороны и не видно, что я конторский служащий?

Сосед посмотрел на него и ничего не сказал.

Кирюхин вынул щеточку с зеркальцем и, сняв шапку, начал зализывать щеткой вверх мокрые, вспотевшие волосы.

Но с женой - беда… мука мученская! – сказал он, держа щеточку и зеркальце в руках и взглянув на соседа. - Потому нашего брата к культурной жизни приучить - все равно что свинью под седлом заставить ходить. Ведь вот хоть та же жена. Другая бы Бога благодарила, что у нее муж такой - впереди, можно сказать, всех идет. А у нас каждый божий день ругань, чуть до драки не доходит. Хорошо еще, что она у меня тихая, а то излупил бы как сидорову козу. Вот как я ее возненавидел - прямо сил нет. В городе посмотришь - барышни все в шляпках, ноготки чистенькие, - ну, культура, одним словом, чистой воды. А эта, сволочь, подоткнет грязный подол, рукава засучит и только со своими горшками возится. И ничего-то она не понимает. Про Форда намедни ей все говорил. Как к стене горох. Не интересуется!… Я об чем хочешь говорить могу. Вы вот ни слова не говорите, прямо как чурбан какой-то, а я разговариваю. А дай мне настоящего человека, я всю дорогу буду сыпать, только рот разинешь. Но жена сволочь, ах, сволочь! Ну, что я, приеду сейчас, с кем мне поговорить, чем глаза порадовать? Нет, я вижу, не жилец я в нашем государстве. Уеду куда глаза глядят. Выучу языки и уеду. Вот, к примеру, взять наших партийцев… стараются что-то там, а все это ни к чему. Не с того конца.

На остановке в вагон вошла женщина. Кирюхин бросился снимать с лавки свои вещи.

Мадам, садитесь, пожалуйста, сейчас ослобоню.

Не беспокойтесь, я здесь сяду, - сказала женщина и села на другую лавку.

Кирюхин сел опять, усмехнулся и покачал головой.

Ну прямо чудно, ей-богу! - сказал он. - Добро бы хорошенькая была, а то ведь уродина какая-то, другой бы в такую харю только плюнул, а я вскакиваю: «мадам, пожалуйста», а она небось, эта мадам-то, кроме мата, ничего и не слышала на своем веку.

Минут через десять поезд остановился. Сосед взял вещи и вышел. Кирюхин пересел к другому и сказал:

Вот сволочь, ну прямо бревно какое-то! Целую дорогу все я только один говорил, а он хоть бы слово!

Когда он приехал на свою станцию, то, проходя через вокзал, здоровался с знакомыми, высоко приподнимая над головой шапку и раскланиваясь несколько набок.

Перчаточки хороши у вас, - сказал ему один из знакомых.

Шесть с полтиной, - ответил Кирюхин, поставил вещи на пол и снял одну перчатку, чтобы дать посмотреть. Выйдя на подъезд, он долго стоял и, прищурив глаза, как будто был близорук, оглядывал площадь со стоявшими на ней извозчиками. Те обступили его в своих длиннополых кафтанах с кнутами в руках.

Когда Кирюхин подъезжал к своей деревне, он смотрел на крытые соломой избы, завалинки, водовозки и на встречных баб, мужиков и чувствовал к ним какое-то необъяснимое презрение за то, что они ходят в полушубках, без воротничков и не могут рассуждать.

И ему стало жаль себя, что он один во всей деревне такой умный, живет такой культурной жизнью. И чем было больше жалости к себе, тем больше презрения ко всем, а в особенности к своей жене.

Конечно, хорошо сейчас приехать домой: жена человек, в сущности, хороший, не крикунья, не скандалистка, и будь он не так культурен, он бы чувствовал себя прекрасно.

Но ведь он как только увидит ее, так почувствует к ней неодолимое презрение и ненависть за то, что она простая баба, никакого разговора поддержать не может. Ей про Америку говоришь, а она не знает, что такое есть эта Америка.

Вот он везет ей шляпку. А вдруг она, как вырядится, будет чучело чучелом? Нет, если шляпка не поможет, то бросит он это дело к черту.

Разве ему такую нужно жену? Ему нужна нежная, тонкая, деликатная, - такая же, как и он сам. А эта - как ступа.

И когда сани подъехали к дому, он увидел Акулину, несшую свиньям помои, и крикнул ей:

Эй, сволочь, не видишь, что муж приехал? Держи вот, подарок тебе, шляпа. Небось и надевать-то не знаешь как. Эх, ты, рыло!… Навязалась ты на мою шею… Здравствуй! Детишки как?…

А. Солженицын

ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ

ПАНТЕЛЕЙМОН РОМАНОВ - РАССКАЗЫ СОВЕТСКИХ ЛЕТ

Из "Литературной коллекции"

Я разбираю здесь два сборника рассказов. Один - "Заколдованные деревни", 1927, когда ещё удавалось порой напечатать смелости о советском быте. (Этот сборник впервые попал мне в руки в лубянской камере, в 1945, и дал мне сильный толчок чувств. Другой раз, освежить впечатление, я взял его в Штатах, в 1991.) И второй - сборник Худлита 1988, перворазрешённый после полувекового проклятия и запрета автора.

И как ещё робок, оглядчив этот сборник времён оглушающей Гласности: лучшего из 20-х годов он так и не смеет печатать. Зато в эти "Избранные произведения" - в виде какого-то ли политического оправдания, включён слабый дореволюционный рассказ-этюд "Русская душа" (1916). И название агитационное (под ним и печатался в журнале Короленки), и никакого отсвета, что уже два года идёт великая война; священник - без молитв, без служб, одно обжорство; и прямое разъяснение автора: "здесь жили безо всякого напряжения воли, без всяких усилий для борьбы" - да и по роману "Русь" такой нетворческой, ненапряжённой, недеятельной Романову и виделась Россия своих последних лет. (Этот этюд - заготовка к "Руси".) Однако, поставленный рядом с уплотнённым комом острых рассказов советского времени, этот этюд невыгодно представляет то традиционное, истощённое до бесплодности разоблачение дореволюционного русского быта - в бурном потоке нелепостей новонаступивших. Кто из "освобожденчества", кто из художественного модернизма - сколькие авторы начала XX века не углядели здоровых и важных изменений, происходивших тогда в России.

По тому ли, что жизнь П. Романова обошли стороной и германская война, и гражданская, и все крупные события революционных лет, а скорей по тому, что на крупных сюжетах он предвидчиво избегал столкнуться с советской цензурой, ещё же верней - по природной склонности своего писательского дара, богатого юмором, - П. Романов сразу стал зорким, вернейшим бытописателем советского времени в его самых частных, мелких, житейских бытовых осколках. У него открыты, вбирчиво открыты глаза и уши, - и он даёт нам бесценные снимки и звуковые записи, которых нигде бы нам не собрать, не найти. И тем достовернее их свидетельство, что они писались и печатались по самому горячему следу протекающей живой жизни. (И пусть нам другие писатели и интеллектуалы того времени не лгут, с 30-летним опозданием, после XX съезда, что, дескать, в то время "нельзя было ещё понять", "не сразу было видно", - а вот ещё как видно, в 20-е годы, всё на ладони!)

Это его описание раннесоветских годов - сейчас, в отдалении, становится тем более неотразимым свидетельством той эпохи. Запечатленная жизнь! - так старательно потом и замазанная, и забытая. Живейшие люди того времени! Не случайна была и острая популярность у читателей - рассказы его шли нарасхват, имя его стояло сенсационно, вопреки недремлющей зубодробительной советской критике. (А повесть "Товарищ Кисляков" была тут же, в 1930, изъята Главлитом из обращения, хотя попорхала в заграничные переводы, под названьем "Три пары шёлковых чулок"; мы не рассматриваем её в обзоре рассказов. Отброшенные названия её были: "Попутчик" и "Вырождение". Сам Романов о ней в дневнике: "Чувствую, что написал страшную вещь, "последнюю главу из истории русской интеллигенции"".)

Среди рассказов о советской нескладной жизни многие отметны лишь густотой юмора, как бы желанием от души посмеяться. - "Заколдованные деревни", "Дым" (неискренняя и тщетная борьба сельских властей с варкой самогона). "Стихийное бедствие". (Непомерный урожай яблок, при коллективном владении как с ним управиться? "Бывало, хоть червяк на неё нападёт, градом бьёт", а тут, "как на грех, и свиней мало"; где бы "человека найтить?" - то есть предпринимателя. Это 1925 год - а как уже провижена вся советская система на столетие вперёд.) - "О коровах" (свобода развода, при том - хаос и корысть). "Кулаки" (1924, а уже - вся бессмыслица советской жизни, уже тогда отбита всякая возможность энергичной работы: боятся хорошего урожая, не чинят крыш, не водят пчёл, чтоб не сочли за богатея, не обжигают кирпича, отказались от веялок. "Прежде сидели, ничего не делали, потому что кругом всё чужое было; теперь всё кругом наше, а делать опять ничего нельзя".) - "Зайка" (железнодорожная беспорядица в гражданскую войну). - "Скверный товар". (Это сахар, везомый в мешочке, подвешенном между ног, - от лихости бушующих прод-заград-отрядов.) - "Тяжёлые вещи" (красная облава на базаре). - "В темноте". (Густейший военно-коммунистический быт в пятиэтажном здании; выкрутили все лампочки и обморозили ступеньки льдом, чтобы к ним не вселялись и лихие люди не приходили бы по ночам.) - "Итальянская бухгалтерия" (раздумье над очередной анкетой, как безопасней соврать). - "Спекулянты" (бабы берут детей в аренду, чтобы с ними без очереди в ж.-д. кассу). - "Значок" (насильственный уличный субботник, но люди и тут гонятся за жалким отличием нагрудного значка). - "Инструкция" (весь багаж должен быть взвешен, вот - и клетка с птичкой, хотя весы - пудовые). - "Слабое сердце" (эпидемия учрежденческих непрерывных переездов). - "Синяя куртка" (крестьяне "единогласно" выбирают в комитет против своей воли). - "Опись" (начальство переписывает малых детей для необъявленной цели, матери прячут - мол, отбирать будут; а опись - для детского снабжения). - "Дом No 3" (живейшая сцена, как внезапно приехали, выгнали всех жителей и сломали добротный дом; к концу выяснилось, что надо было ломать не этот, а соседний - 3-а). - "За этим дело не станет" (железный комсомолец попал под трамвай; но ещё более железосердая мать и слезинки не проронила - крайности советского огрубения нравов). "Пустые головы" (как под Пасху, отплёвываясь, даже старухи покидают церковную службу и набиваются в бесплатный клуб, сила советского соблазна!).

А в иных рассказах (с датировкой 1917, 18, 20...) зияют и самые истоки советской народной власти. (И эти, самые беспощадные, рассказы не включены в сборник 1988, хотя все были в 1927: горбачёвская Гласность "перестроечных" лет такой правды ещё не выдерживала...) Назовём тут несколько. - "Зелёная армия и умные командиры", 1918. (Как силой и обманом загоняли в Красную армию. Угрозы: а не то все свободы потеряете! - плохо действовали, крестьяне уверенно: "Шкура дороже свободы". Однако мобилизаторы взяли крестьян тем, что стали отнимать поросят, - из истории знаем, что и просто расстреливали за уклонение. Загнали, заперли призывников в вагонах, но обещали взамен разрешить им грабёж на фронте. Где во всей советской литературе встретишь такую откровенность? И ведь сработало: таково потянулось затменье умов, что и через сорок лет, в начале 60-х, Василий Гроссман напишет во "Всё течёт": "на гражданскую войну пошли они" - и, как следствие, победоносно разгромили белых генералов...). "Трудное дело". (Сельский сход - о делёжке помещичьей земли. Содержательнейший рассказ, крестьянское обмышление 1917 года. По живой нитке написано: уже обманывают, земля даётся - временно. Приведена подлинность крестьянских аргументов, пыхает пламень обмана - и догадки крестьян. И - как написано! - во всём рассказе ни слова лишнего, ни малого перекрива.) - И только утешает "Крепкий народ", 1920. (Годами и сверх возможностей переносит народ всё немыслимое. "Год назад говорили, что пяти месяцев не выдержим, всему крышка будет... нет, всё ещё ползём".)

Романов отчётливо черпает из своего жизненного опыта, из того, что нельзя не увидеть простыми глазами. Однако завлекающий ветер эпохи и на нём не остался без влияния. В его дневнике встречаем запись: "Одно время я загораюсь перспективами революции, в другое - я вижу её в самом чёрном свете, в третье ещё как-нибудь".

Интересно сравнить. Жизненный материал у Пантелеймона Романова во многом общий с Андреем Платоновым. Но П. Романов (1884), на 15 лет старше, как воспитанный же в прежнем мире, отначала и насквозь отчётливо видит вздорность, нелепость советской жизни, хотя и заглотнул её, мираж коммунизма, кубическими сантиметрами. А Платонов заражён социалистической верой и пробивается через советское бытие как частица самомыслящей материи, - зато ж и проходит через такие трагические глубины советского Бытия, которые Романов миновал ближе к поверхности.

Не меньшая по важности полоса рассказов П. Романова - о русской народной (крестьянской) психологии. Ярко, лепко, живо это написано. Здесь развивает он лишь намеченное, начатое в эпопее "Русь". К чертам вековым теперь много у него что добавить от наблюдённого в разнузданные годы революции. Мрачно смотрит он на духовную суть народа отчасти, может быть, оттого, что - глазами горожанина? (Но при всей добросовестности в передаче крестьянской жизни - того глубоко-внутреннего взгляда, какой был у Глеба Успенского, понимания живой связи крестьянина с трудом и творческим импульсом - начисто нет. Да ведь это не далось и Бунину, уж тем более - пристрастному Горькому.)

И здесь - есть очень веские рассказы. - "Наследство", "Государственная собственность". (Как бессмысленно разрушают и разворовывают всё помещичье. Приставленный сторож: "Они всем народом воруют, где же уследишь"; "Мне и не платили ничего, только что сам утащишь", "вот кабы мы сами воровали, а другим не давали".) - "Хороший комитет" (1917: хороший, если всё имущество воинской части делят между солдатами, и те везут домой; где и пулемёты делили по винтикам, а где - продавали, а деньги делили). - "Несмелый малый". (Разговоры в очереди у промтоварного магазина, характерное качание народного взгляда: "Это какую совесть надо иметь, чтобы в такое время воровать". - "Теперь только и воровать. Ты не возьмёшь - другие утащат".) - "Дар Божий". (Драка баб за мешочек с мукой на буферах товарняка, одна падает под поезд. Жуткое впечатление - но это уже и не собственно народное, это уже из области шаламовского за-человеческого за-пределья.) - "Звери" (влезши в вагон, не пускают других: пусть мёрзнут, лишь бы нам не тесно). - "Тринадцать брёвен" (из-за счёта очерёдности не достраивают выгодного, всем нужного моста). "Яблоневый цвет". (Старушка тронута добротой художника-постояльца, но шептуны отравляют её тревогой, жадностью и корыстью - увы, верный рассказ, тут - очень глубокая мысль: ведь и добром хорош не будешь, будут одни люди хороши - так другие ещё хуже. Рассказ оборван с большим чувством меры.) - "Порядок" (приезжать домой с заработков непременно пьяным и всех поить, пропивать заработанное). - "Голубое платье". (Случайно тяжело ранил жену; горе, переплетенное с крестьянскими расчётами: пусть умирает, куда теперь калека? и не дать ей в гроб лучшего платья. Очень жестокий рассказ.) - "Богатство". (Ошалели крестьяне от избытка бумажных денег, и стали скупы, и не одеваются, не строятся, отказывают побирушкам: "Когда денег мало было, тогда их меньше жалели".) Особняком - "Блаженные". (Немцы, у которых так легко воровать: "Вот какие окаянные, честные, ну просто...", на станциях "даже не проверяют, сколько ты съел, вроде как совестятся, бывало, съешь целковых на три, а скажешь на полтинник... вот обувать-то кого"; и тут же - как у нас: за стакан тридцать рублей залогу, и следят, чтобы тарелку с ложкой не упёр.)

Очень раздумчива и "Кучка разбойников". Такое название - о советском начальстве на селе. Что они разбойники - ясно всем крестьянам. Но - два типа крестьянского поведения, в разных деревнях: одни - сразу бросаются грабить, что можно, по первому большевицкому призыву; другие как бы сопротивляются в том начальству, и грабят поневоле.

К этому ряду, о народной психологии, можно отнести и более легковесные: "Достойный человек". (Совещание крестьян в чайной перед выборами священника, перебор кандидатов - увы, примитивное народное понимание церковнослужения.) "Вредная штука" (арендаторы бывшего помещичьего сада, осуждая прежнюю жадность помещика, сами так же жадно дрожат за яблоки). - "Неподходящий человек" (в председатели волости выбирают заведомого вора, зато не нудягу).

Однако в потоке народных рассказов П. Романова особняком стоят несколько удивительных шедевров.

"Смерть Тихона". (Отдельно опубликованный фрагмент из "Руси".) Под таким рассказом, право, и поздний Толстой взялся бы подписаться. Строгость, лаконичность, целомудренность простой души перед смертью. Ничего лишнего, и нигде не продрогнет сентимент.

"Обетованная земля" - первый посев на помещичьей земле. Священное, молитвенное настроение старого поколения, всё под Богом и обожествление матушки-Земли, - и развязно-деловое, сухое у молодого поколения. Рассказ ещё сильней на отстоянии почти столетия, когда мы знаем, чем эти все надежды кончились. - Два дымка к небу: от кадильницы с ладаном, и от папирос молодёжи. Великолепный, неподдельный диалог.

"У парома". А в этом рассказе есть чеховское - но не простой переим, а перенятие духа - и в новое советское время, и с новой темой: в традиционные ночь, перевоз, разговор о чертях у костра - врезается советская новизна: парень не хочет идти с любимой девушкой в церковь, а она - ни за что без церкви. Написано с глубоким чувством от обоих и от автора, и с классическим чувством меры.

"Чёрные лепёшки" (деревенская жена, а муж в городе - "председатель", с другою). Советская реальность не с разоблачительством, а - как она неотклонимо ложится на сердца. Очень отзывно, жизненно. Акварельные краски.

Интересно, что думал о П. Романове Твардовский? Не мог не знать, не читать. Не спросил я его.

Можно выделить и группу рассказов вокруг темы: интеллигент и советская действительность, интеллигент и советский режим.

"Звёзды" (1927). Студент-идеалист и его товарищ по гражданской войне, деревенский коммунист, преуспевший в советском быту. Извечный сюжет, но на советской ткани звучит по-новому. Однако затянут и выполнен топорновато, без обычной для П. Р. живости диалога.

"Огоньки" (1926). Нарочито спародирован обещательный образ от Короленко: неведомые огоньки, так зовущие нас в будущее. Крупный артист - впрочем, крупности не ощущаешь, скорей фигура для рассуждений, ткань искусства опущена, это холостит, - в гастрольной поездке в глушь. Автор и для себя пробивается понять эту тему: интеллигент в новом "Великом движении". Оппозиция интеллигента режиму даётся автором без симпатии - искренно? или из осторожности? Аргументы артиста против режима отклоняются автором как бы в угодство: приспособить доводы к постепенному оправданию режима. Как будто уже и не режим, и не новый строй виноваты в падении артистической души. Читаешь, всё-таки, с ожиданием значительности, а её нет: рассуждения есть - а истинного напряжения мысли нет. При отходе ли от простонародной жизни что-то мешает П. Р. набрать полную силу пера; какой-то "средний" повествовательный стиль.

"Право на жизнь" (или "Проблема беспартийности", двойное название, 1927). Не сразу, с большим трудом рассказ прошёл в журнальную публикацию, был яростно разгромлен критикой и с 1929 вовсе запрещён. Всего лишь год спустя ту же самую проблему артист - режим автор описывает во всей её беспощадности, и с такими лобовыми ударами по режиму, что диву даёшься. Со всей душевной и политической страстью П. Романов уже видит всё будущее советской литературы. Но и: сухо-делово пишет, безо всякой отделки и в перепрыгивающей манере. Жизненная обстановка (угроза потерять квартиру) схвачена жестоко, верно, почти и без преувеличений. - Душевное распрямление через смерть, и смерть-то почти нечаянную, - хорошо. Любящая женщина гладит лицо умершего, не понимая, что не живой: он - ещё тёплый.

Но сам писатель Останкин - сильно не дояснён, он только глашатай идеи рассказа, обобщённый тип загнанного. (Например: как это он пережил военный коммунизм на развешивании продуктов? ведь там нельзя было удержаться, не воровать, сразу бы и выгнали.)

"Блестящая победа" (1931, не напечатан). - Уже до отчаяния и шаржа доведена та же тема: как художнику встроиться в режим? - тему индустриализации и советизации раздув до чудовищности, до крайней халтуры.

Особняком стоит более ранний

"Видение" (1925) - несомненная удача. Затронута ещё не отвердившаяся тогда проблема: мы - и заграница? возврат оттуда? Сюжет развивается очень верно психологически, интересно, с неожиданными поворотами, развязки никак не угадываешь вперёд. (Только зря автор ещё от себя разъясняет психологию персонажа.) И - искренно написано относительно эмигрантов, это - не грубая агитка против них, а - обида на них. - Здесь автор тоже прямо касается политики и - ругает власть большевиков, ничем не рискуя: это как бы оправдано ходом эмигрантского сюжета.

Ещё особняком

"Печаль" (1927). Единственный такой у Романова рассказ: весь от первого лица, лирический, с тягой к философскому глубокомыслию. Но - затянут. Да и вся-то мысль рассказа: имея, не ценим, потерявши, плачем. И вновь лишние, от автора, истолкования. "Душу забыли" - по советскому времени полезно об этом напомнить.

В дневнике П. Романова есть и такая запись (1926): "Когда я пишу, у меня всегда есть соображение о том, что может не пройти по цензурным условиям... И это уменьшает мои возможности и правду того, что пишешь, на 50%. Вообще всё время чувствуешь над собой потолок, дальше которого нельзя расти. Правомерный марксизм, начётчики марксизма связывают по рукам и ногам".

И советская критика постоянно давала-таки П. Романову по зубам и костям. От Киршона, напостовско-рапповской банды, от забытых теперь рецензий Катаняна, Бека, Селивановского, Прозорова и ещё, и ещё, и ещё, под заголовками "Право на пошлость" (М. Левидов), ещё хорошо когда "Талант равнодушия" (С. Пакентрейгер) - то есть "объективизм", "без нужного обострённого оформления"; рвались выявить в этом "равнодушном бытописателе" - "лицо классового врага". Пантелеймон Романов был размозжён этой направленной неутихающей атакой. (Теперь видно, что она и размозжила, перекорёжила 2-й том "Руси" - а уход в "Русь", может быть, и был для него попыткой спастись от современности.)

Впрочем, по истинно советским масштабам - травля Михаила Булгакова была во много яростней и длительней, и незабываемый, нестираемый список затравщиков-загонщиков куда-куда длинней, на многие десятки честно-коммунистических перьев.

В случае с Романовым грохотала ещё и другая дискуссия, совсем не опасная политически, но многоскандальная и разлившаяся куда шире этой кучки критиков на само общество и особенно на студенчество. "Любовь без черёмухи" - надолго, и перешагивая смерть писателя, вошла в советский речевой обиход, в поговорку, на десятилетия, более всего и прославила Романова.

"Без черёмухи" (1926). А в рассказе том, собственно, и не было заметной художественной удачи, а только - пронзительная зоркость авторского взгляда. Рассказ портит слишком рациональная, сухим рассудочным языком исповедь девушки. Отчего у нас так отброшены заботы о красоте быта и поведения? "пренебрежение ко всему красивому"? Парни (университетские студенты) девушек-сокурсниц "приучают к родному языку" - мату, и тон этот "нравится и девушкам", так проще себя вести. Вот, хочется, "чтобы первая любовь была праздником", но "все сверстники смотрят иначе". "Любовь презрительно относят к области психологии", "канитель разводить". И подавленная в гордости и уязвлённая мимолётной ревностью, девушка покорно идёт к сокурснику, где тот живёт вдвоём с товарищем, в ободранную комнату ужасного вида, с набросанной яичной скорлупой, грязной неубранной посудой, не подметенными с пола окурками и двумя смятыми, непокрытыми, нечистыми постелями. Сокурсник торопит: "Что разговаривать, только время идёт", скоро придёт товарищ. И в поспешности укладывает её в кровать, как потом оказалось, и не в свою. И девушка исповедуется подруге: испытала отвращение к себе и к нему.

Общественная буря, вызванная рассказом, и была: такие мы? - или не такие? так и надо - или иначе как? И, характерно, для 20-х годов: голоса спорящих сильно и сильно разделились.

Меньшую, но тоже значительную бурю вызвал и написанный в отзыв на "Черёмуху" рассказ

"Суд над пионером" (1927). Пионерский отряд взбудоражен, что один из пионеров производит "систематическое развращение" пионерки (старше пятнадцати): ходит провожать её от клуба и до её деревни, хотя сам живёт в другом месте. Немедленно постановили: негласный надзор за ними, слежку. Началось с того, что он поднял ей уроненный платочек. А вот - пошёл-таки провожать и при переходе по жёрдочкам через ручей - подал ей руку, и она оперлась! Потом и мешочек её понёс! Выслежчикам не удалось подслушать самого разговора, но слышали, что читал какие-то стихи, неизвестно чьи. - И отряд перетревожен до крайности: "поведение, позорящее весь отряд"! С величайшей серьёзностью назначили суд над обоими. "Ежели ты свои стихи писал и читал их не коллективу, а своей даме, то это, брат, не личное дело". А "если она тебе нужна была для физического сношения, ты мог честно, по-товарищески заявить ей об этом, а не развращать". "Мы не пойдём к проституткам, потому что у нас есть товарищи". "Один - ты с ней мог быть для сношения, это твоё личное дело, потому что ты её не отрываешь от коллектива, а так - ты в ней воспитываешь целое направление". - "Такая любовь есть то же, что религия, то есть дурман, расслабляющий революционную волю".

Пионера - исключили, отобрали заветный красный галстук. А ей - строгое внушение ("видели в ней несознательную жертву", "на неё смотрели с любопытством и состраданием").

Фарс? Нет. Истинная картина, живые Двадцатые годы! - и не будем притворяться, забывать их. (Тем обиднее, что оба эти рассказа не проработаны художественно, покинуты в торопливости.)

Да, конечно, в описаниях советской жизни допускал себя П. Романов до рассказов, сниженных уже и к фельетону: "Крепкие нервы", "Народные деньги", "Стена", "Иродово племя", "Хороший начальник", "Картошка", "Белая свинья", "Художники", "Московские скачки" (прямо и написано для "Крокодила"), "Машинка", та же и "Блестящая победа". Да, может, уже по отчаянию, что его не понимают и уж только бы печатали? (Отчасти по этой причине иногда срывался к фельетону и молодой Булгаков.) Но и из этих частных, полунебрежных зарисовок выступает уничтожительная картина советской жизни.

Современник многих "авангардистских" течений, Пантелеймон Романов всегда устойчиво был привержен традиционной реалистической манере и ни в чём не отклонялся от неё. Уже в этом он "не поспевал за веком", за модой (однако преходящей). Никакие "новые приёмы" ему и не нужны: его сила - живость диалога, особенно бытового, обилие сочного юмора (иногда с переклоном к сатире) и острое видение проблем - при неисчерпаемой новизне советской жизни.

Диалог у него (обычно - говор толпы) - мастерский, устойчиво хорош, добротен, часто очень смешон. И достигается неподдельность диалога - без отметных, характерных слов и даже без индивидуальности речи говорящих - а очень жив. Но в ремарках к диалогу - бывает у него избыточность. Частенько, при подсокращении ремарок, его диалог ещё бы усилился.

Не удивительно, что при частой массовости персонажей у П. Романова нет места давать портреты. Он и не пытается, для различения говорящих часто отделывается деталями одежды. Портрет у него почти отсутствует, даже в беглых чертах: П. Романов слышит больше, чем видит. Отдельного человека въяве чаще не видно. Если и приводит чуток портретных черт - то какие-то малоиндивидуальные, не прикрепчивые.

Большей частью - рассказы совсем коротки, а некоторые просятся: ещё бы короче! Это - от избыточно поясняющих фраз, когда и без них ясно.

Никаких сложных изобретательных сюжетов: вся конструкция рассказов обычно - нараспашку. Названия рассказов бывают и неудачные: никак не вспомнишь, о чём там речь, не свяжешь с сюжетом. Да есть рассказы - и просто зарисовки. Всё-таки слабых рассказов тоже заметная доля.

Совсем нет у него метафор - да и не к месту, не к наряду они б тут и выглядели. Сравнений - немало, но все они у него - не подхватисты, не открывающие нам нового во взгляде. Обычно они - тавтологические, это как бы изложение более пространными словами того, что по обстоятельствам уже и так видно. "Как смотрят, когда решается вопрос жизни, и как бы решив прямо поставить какой-то мучительный для неё вопрос". (А в наличии - и то, и другое, тут и сравнения нет.) - "Держались в тени, как держатся люди, потерявшие влияние". (Именно такова и ситуация.)

При своей социальной плотности и остроте рассказы П. Романова 20-х - 30-х годов почти не оставляют места пейзажу (так щедро данному в "Руси"). Но когда пейзажи есть, то очень хороши: в "Яблоневом цвете", "Охотнике", "У парома".

Язык Романова не назовёшь лексически богатым. Но необходимый рабочий минимум всегда есть.

Просверкнёт: "чего выглялись?", "что ткаешься?", обужа, навзволок (наречие). Ещё "наотделку" (наречие) - но именно это слово он повторяет много раз (запугали наотделку, избегалась наотделку, задушила наотделку...).

В мужичьих устах ("Кулаки") вдруг: "инкогнито" - промах. Хорошо: "лошадиное сословие", "собака родства не знает".

Упомянутую несколько раз эпопею "Русь" я здесь оставлю в стороне. (Ей посвящён очерк в серии "Приёмы эпопей".) Пантелеймон Романов писал её с 1922 года, особенно широко дореволюционный 1-й том, душой отдаваясь воспоминаниям об утраченной навсегда жизни (и тщательно прикрывая своё чувство от советской цензуры). Там мы встретим и просторные пейзажные описания, на мой взгляд, не уступающие тургеневским, а в веренице типов, дворянских и крестьянских, вполне достойные и гоголевского пера. Так 1-й том "Руси" стал последним по времени придорожным памятным знаком или надгробьем долгой русской дворянской литературы. Том 2-й, о Мировой войне, уже сильно искажён внедрением советской идеологии, да и сам по себе поспешен, скомкан. Он окончен в 1936, за два года до смерти автора, вестью о Февральской революции в Петрограде, и на том эпопея оборвалась, надо думать: более всего по цензурным же обстоятельствам.