Сергей Довлатов

Соло на IBM

Соло на IBM

Бегаю по инстанциям. Собираю документы. На каком-то этапе попадается мне абсолютно бестолковая старуха. Кого-то временно замещает. Об эмиграции слышит впервые. Брезгливый испуг на лице.

Я ей что-то объясняю, втолковываю. Ссылаюсь на правила ОВИРа.

ОВИР, мол, требует, ОВИР настаивает. ОВИР считает целесообразным…Наконец получаю требуемую бумагу. Выхожу на лестницу. Перечитываю. Все по форме. Традиционный канцелярский финал:

«Справка дана /Ф.И.О./ выезжающему…»

И неожиданная концовка:

«…на постоянное место жительства – в ОВИР».


Самолет приближался к Нью-Йорку. Из репродуктора доносилось:

«Идем на посадку. Застегните ремни!»

Пассажир обратился к жене:

– Идем на посадку.

Шестилетняя девочка обернулась к матери.

– Мама! Они все идут на посадку! А мы?


Был у меня в Одессе знакомый поэт и спортсмен Леня Мак.

И вот он решил бежать за границу. Переплыть Черное море и сдаться турецкому командованию.

Мак очень серьезно готовился к побегу. Купил презервативы. Наполнил их шоколадом. Взял грелку с питьевой водой.

И вот приходит он на берег моря. Снимает футболку и джинсы. Плывет. Удаляется от берега. Милю проплыл, вторую…

Потом мне рассказывал:

– Я вдруг подумал: джинсы жалко! Я ведь за них сто шестьдесят рублей уплатил. Хоть бы подарил кому-нибудь… Плыву и все об этом думаю. Наконец повернул обратно. А через год уехал по израильскому вызову.


Загадка Фолкнера. Смесь красноречия и недоговоренности.


Цинизм предполагает общее наличие идеалов. Преступление – общее наличие законов. Богохульство – общее наличие веры. И так далее.

А что предполагает убожество? Ничего.


В советских фильмах, я заметил, очень много лишнего шума. Радио орет, транспорт грохочет, дети плачут, собаки лают, воробьи чирикают. Не слышно, что там произносят герои. Довольно странное предрасположение к шуму.

Что-то подобное я ощущал в ресторанах на Брайтоне. Где больше шума, там и собирается народ. Может, в шуме легче быть никем?


Чем дольше я занимаюсь литературой, тем яснее ощущаю ее физиологическую подоплеку. Чтобы родить (младенца или книгу), надо прежде всего зачать. Еще раньше – сойтись, влюбиться.

Что такое вдохновение?

Я думаю, оно гораздо ближе к влюбленности, чем принято считать.


Рассуждения Гессе о Достоевском. Гессе считает, что все темное, бессознательное, неразборчивое и хаотическое – это Азия. Наоборот, самосознание, культура, ответственность, ясное разделение дозволенного и запрещенного – это Европа. Короче, бессознательное – это Азия, зло. А все сознательное – Европа и благо.

Гессе был наивным человеком прошлого столетия. Ему и в голову не приходило, что зло может быть абсолютно сознательным. И даже – принципиальным.


Всякая литературная материя делится на три сферы:

2. То, что он сумел выразить.

3. То, что он выразил, сам этого не желая.

Третья сфера – наиболее интересная. У Генри Миллера, например, самое захватывающее – драматический, выстраданный оптимизм.


США: Все, что не запрещено – разрешено.

СССР: Все, что не разрешено – запрещено.


Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди.


Сильные чувства – безнациональны. Уже одно это говорит в пользу интернационализма. Радость, горе, страх, болезнь – лишены национальной окраски. Не абсурдно ли звучит:

«Он разрыдался как типичный немец».


В Америке больше религиозных людей, чем у нас. При этом здешние верующие способны рассуждать о накопительстве. Или, допустим, о биржевых махинациях. В России такого быть не может. Это потому, что наша религия всегда была облагорожена литературой. Западный верующий, причем истинно верующий, может быть эгоистом, делягой. Он не читал Достоевского. А если и читал, то не «жил им».


Двое писателей. Один преуспевающий, другой – не слишком. Который не слишком задает преуспевающему вопрос:

– Как вы могли продаться советской власти?

– А вы когда-нибудь продавались?

– Никогда – был ответ.

Преуспевающий еще с минуту думал. Затем поинтересовался:

– А вас когда-нибудь покупали?


«Соединенный Штаты Армении…»


Окружающие любят не честных, а добрых. Не смелых, а чутких. Не принципиальных, а снисходительных. Иначе говоря – беспринципных.


Россия – единственная в мире страна, где литератору платят за объем написанного. Не за количество проданных экземпляров. И тем более – не за качество. А за объем. В этом тайная, бессознательная причина нашего катастрофического российского многословья.

«Ненормальный! Это же пять рублей! Кило говядины на рынке…»


После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов.


Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому, что результат всего этого – литература.


Персонажи неизменно выше своего творца. Хотя бы уже потому, что не он ими распоряжается. Наоборот, они им командуют.


Было это еще в Союзе. Еду я в электричке. Билет купить не успел.

Заходит контролер:

– Ваш билет? Документы?!

Документов у меня при себе не оказалось.

– Идемте в пикет, – говорит контролер, – для установления личности.

Я говорю:

– Зачем же в пикет?! Я и так сообщу вам фамилию, место работы, адрес.

– Так я вам и поверил!

– Зачем же, – говорю, – мне врать? Я – Альтшуллер Лазарь Самуилович. Работаю в Ленкниготорге, Садовая, шесть. Живу на улице Марата, четырнадцать, квартира девять.

Все это было чистейшей ложью. Но контролер сразу же мне поверил. И расчет мой был абсолютно прост. Я заранее вычислил реакцию контролера на мои слова.

Он явно подумал:

«Что угодно может выдумать человек. Но добровольно стать Альтшуллером – уж извините! Этого не может быть! Значит, этот тип сказал правду».

И меня благополучно отпустили.


Каково было в раю до Христа?


Семья – это если по звуку угадываешь, кто именно моется в душе.


Возраст у меня такой, что покупая обувь, я каждый раз задумываюсь:

«Не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?»


Любить кого-то сильнее, чем его любит Бог. Это и есть сентиментальность.

Кажется об этом писал Сэлинджер.


Желание командовать в посторонней для себя области – есть тирания.


Вышел из печати том статей Наврозова. Открываю первую страницу:

«Пердисловие».


«Если это отсутствует у нас,

Значит, этого нет в природе!»

«Если это отсутствует у нас,

Значит, это вам не требуется!»

И наконец,

«Если это отсутствует у нас,

Значит вам пора менять очки!»


Благородство – это готовность действовать наперекор собственным интересам.


Любой выпускник Академии имени Баумана знает о природе не меньше, чем Дарвин. И все-таки Дарвин – гений. А выпускник, как правило, рядовой отечественный служащий. Значит, дело в нравственном порыве.

Зэк машет лопатой иначе, чем ученый, раскапывающий Трою.


Балерина – Калория Федичева.


В Америке колоссальным успехом пользовались мемуары знаменитого банкира Нельсона Рокфеллера. Неплохо бы перевести их на русский язык. Заглавие можно дать такое:

«Иду ва-банк!»


Умер наш знакомый в Бруклине. Мы с женой заехали проведать его дочку и вдову.

Сидит дочь, хозяйка продовольственного магазина. Я для приличия спрашиваю:

– Сколько лет было Мише?

Дочка отвечает:

– Сколько лет было папе? Лет семьдесят шесть. А может, семьдесят восемь. А может, даже семьдесят пять… Ей-богу, не помню. Такая страшная путаница в голове – цены, даты…


У соседей были похороны. Сутки не смолкала жизнерадостная музыка. Доносились возгласы, хохот. Мать зашла туда и говорит:

– Как вам не стыдно! Ведь Григорий Михайлович умер.

Гости отвечают:

– Так мы же за него и пьем!


Владимир Максимов побывал как-то раз на званном обеде. Давал его великий князь Чавчавадзе. Среди гостей присутствовала Аллилуева. Максимов потом рассказывал:

– Сидим, выпиваем, беседуем. Слева – Аллилуева. Справа – великий князь. Она – дочь Сталина. Он – потомок государя. А между ними – я. То есть народ. Тот самый, который они не поделили.

Сергей Довлатов

Соло на IBM

Соло на IBM

Бегаю по инстанциям. Собираю документы. На каком-то этапе попадается мне абсолютно бестолковая старуха. Кого-то временно замещает. Об эмиграции слышит впервые. Брезгливый испуг на лице.

Я ей что-то объясняю, втолковываю. Ссылаюсь на правила ОВИРа.

ОВИР, мол, требует, ОВИР настаивает. ОВИР считает целесообразным…Наконец получаю требуемую бумагу. Выхожу на лестницу. Перечитываю. Все по форме. Традиционный канцелярский финал:

«Справка дана /Ф.И.О./ выезжающему…»

И неожиданная концовка:

«…на постоянное место жительства – в ОВИР».


Самолет приближался к Нью-Йорку. Из репродуктора доносилось:

«Идем на посадку. Застегните ремни!»

Пассажир обратился к жене:

– Идем на посадку.

Шестилетняя девочка обернулась к матери.

– Мама! Они все идут на посадку! А мы?


Был у меня в Одессе знакомый поэт и спортсмен Леня Мак.

И вот он решил бежать за границу. Переплыть Черное море и сдаться турецкому командованию.

Мак очень серьезно готовился к побегу. Купил презервативы. Наполнил их шоколадом. Взял грелку с питьевой водой.

И вот приходит он на берег моря. Снимает футболку и джинсы. Плывет. Удаляется от берега. Милю проплыл, вторую…

Потом мне рассказывал:

– Я вдруг подумал: джинсы жалко! Я ведь за них сто шестьдесят рублей уплатил. Хоть бы подарил кому-нибудь… Плыву и все об этом думаю. Наконец повернул обратно. А через год уехал по израильскому вызову.


Загадка Фолкнера. Смесь красноречия и недоговоренности.


Цинизм предполагает общее наличие идеалов. Преступление – общее наличие законов. Богохульство – общее наличие веры. И так далее.

А что предполагает убожество? Ничего.


В советских фильмах, я заметил, очень много лишнего шума. Радио орет, транспорт грохочет, дети плачут, собаки лают, воробьи чирикают. Не слышно, что там произносят герои. Довольно странное предрасположение к шуму.

Что-то подобное я ощущал в ресторанах на Брайтоне. Где больше шума, там и собирается народ. Может, в шуме легче быть никем?


Чем дольше я занимаюсь литературой, тем яснее ощущаю ее физиологическую подоплеку. Чтобы родить (младенца или книгу), надо прежде всего зачать. Еще раньше – сойтись, влюбиться.

Что такое вдохновение?

Я думаю, оно гораздо ближе к влюбленности, чем принято считать.


Рассуждения Гессе о Достоевском. Гессе считает, что все темное, бессознательное, неразборчивое и хаотическое – это Азия. Наоборот, самосознание, культура, ответственность, ясное разделение дозволенного и запрещенного – это Европа. Короче, бессознательное – это Азия, зло. А все сознательное – Европа и благо.

Гессе был наивным человеком прошлого столетия. Ему и в голову не приходило, что зло может быть абсолютно сознательным. И даже – принципиальным.


Всякая литературная материя делится на три сферы:

2. То, что он сумел выразить.

3. То, что он выразил, сам этого не желая.

Третья сфера – наиболее интересная. У Генри Миллера, например, самое захватывающее – драматический, выстраданный оптимизм.


США: Все, что не запрещено – разрешено.

СССР: Все, что не разрешено – запрещено.


Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди.


Сильные чувства – безнациональны. Уже одно это говорит в пользу интернационализма. Радость, горе, страх, болезнь – лишены национальной окраски. Не абсурдно ли звучит:

«Он разрыдался как типичный немец».


В Америке больше религиозных людей, чем у нас. При этом здешние верующие способны рассуждать о накопительстве. Или, допустим, о биржевых махинациях. В России такого быть не может. Это потому, что наша религия всегда была облагорожена литературой. Западный верующий, причем истинно верующий, может быть эгоистом, делягой. Он не читал Достоевского. А если и читал, то не «жил им».


Двое писателей. Один преуспевающий, другой – не слишком. Который не слишком задает преуспевающему вопрос:

– Как вы могли продаться советской власти?

– А вы когда-нибудь продавались?

– Никогда – был ответ.

Преуспевающий еще с минуту думал. Затем поинтересовался:

– А вас когда-нибудь покупали?


«Соединенный Штаты Армении…»


Окружающие любят не честных, а добрых. Не смелых, а чутких. Не принципиальных, а снисходительных. Иначе говоря – беспринципных.


Россия – единственная в мире страна, где литератору платят за объем написанного. Не за количество проданных экземпляров. И тем более – не за качество. А за объем. В этом тайная, бессознательная причина нашего катастрофического российского многословья.

«Ненормальный! Это же пять рублей! Кило говядины на рынке…»


После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов.


Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому, что результат всего этого – литература.


Персонажи неизменно выше своего творца. Хотя бы уже потому, что не он ими распоряжается. Наоборот, они им командуют.


Было это еще в Союзе. Еду я в электричке. Билет купить не успел.

Заходит контролер:

– Ваш билет? Документы?!

Документов у меня при себе не оказалось.

– Идемте в пикет, – говорит контролер, – для установления личности.

Я говорю:

– Зачем же в пикет?! Я и так сообщу вам фамилию, место работы, адрес.

– Так я вам и поверил!

– Зачем же, – говорю, – мне врать? Я – Альтшуллер Лазарь Самуилович. Работаю в Ленкниготорге, Садовая, шесть. Живу на улице Марата, четырнадцать, квартира девять.

Все это было чистейшей ложью. Но контролер сразу же мне поверил. И расчет мой был абсолютно прост. Я заранее вычислил реакцию контролера на мои слова.

Он явно подумал:

«Что угодно может выдумать человек. Но добровольно стать Альтшуллером – уж извините! Этого не может быть! Значит, этот тип сказал правду».

И меня благополучно отпустили.


Каково было в раю до Христа?


Семья – это если по звуку угадываешь, кто именно моется в душе.

© С. Довлатов (наследники), 1980, 2013
© В. Пожидаев, оформление серии, 2012
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус"», 2013
Издательство АЗБУКА®

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Соло на ундервуде

Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит:
– Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!

Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся. Мы его спросили:
– Выучил украинский язык?
– Выучил.
– Скажи что-нибудь по-украински.
– Например, мерси.

Соседский мальчик:
«Из овощей я больше всего люблю пельмени…»

Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры.
В любой работе есть место творчеству.

– Напечатали рассказ?
– Напечатали.
– Деньги получил?
– Получил.
– Хорошие?
– Хорошие. Но мало.

Гимн и позывные КГБ:
«Родина слышит, родина знает…»

Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте:
– Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.

Отец моего двоюродного брата говорил:
– За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!

Брат спросил меня:
– Ты пишешь роман?
– Пишу, – ответил я.
– И я пишу, – сказал мой брат, – махнем не глядя?

Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее.
Вижу, мой брат поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается.
Я говорю:
– Неужели ты хорошо себя чувствуешь?
– Я себя ужасно чувствую.
– Но ты прихорашиваешься!
– Я не прихорашиваюсь, – ответил мой брат. – Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя… мумифицирую.

Жена моего брата говорила:
– Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь пить день. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.

Диссидентский указ:
«В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал «Континент» – журналом «Контингент»!»

Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит:
– Был ясный, теплый, солнечный…
Пауза.
– Предпоследний день…
И, наконец, отчетливо:
– Помпеи!

Атмосфера, как в приемной у дантиста.

Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.

Убийца пожелал остаться неизвестным.

– Как вас постричь?
– Молча.

«Можно ли носом стирать карандашные записи?»

Выпил накануне. Ощущение – как будто проглотил заячью шапку с ушами.

В советских газетах только опечатки правдивы.
«Гавнокомандующий». «Большевистская каторга» (вместо – «когорта»). «Коммунисты осуждают решения партии» (вместо – «обсуждают»). И так далее.

Моя жена говорила:
– Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.

Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет «Пламя Парижа». Началось представление.
Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко:
– Батя, почему молчат?
Немирович-Данченко ответил:
– Это же балет.
– Ну и что?
– Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики.
Стаханов огорчился:
– Так и будут всю дорогу молчать?
– Да, – ответил режиссер.
– Стало быть, ни единого звука?
– Ни единого.
А надо вам сказать, что «Пламя Парижа» – балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, «Марсельезу». И вот Стаханов в очередной раз спросил:
– Значит, ни слова?
Немирович-Данченко в очередной раз кивнул:
– Ни слова.
И тут артисты запели.
Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит:
– Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!

Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц. Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей:
– Можешь уходить.
Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру:
– Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов.
Берия усмехнулся и вяло произнес:
– Ты ошибаешься. Это не букет. Это – венок.

Хармс говорил:
– Телефон у меня простой – 32–08. Запоминается легко. Тридцать два зуба и восемь пальцев.

Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.

Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит:
– Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет…
Профессору стало дурно.

Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит:
– Приедут к себе на юг, знакомым будут хвастать: «Ильича видали!»

Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете.
– Безобразно отвечаете, – сказала преподавательница, – два!
Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит:
– Поставьте тройку.

Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядеть «своим». И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко:
– Ты что, ебну́лся?!
Именно так поставив ударение – «ебну́лся».
Гаенко сказал в ответ:
– Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать – ёбнулся, ебану́лся или наебну́лся. А «ебнулся» – такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет!

Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы.
Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок.
Подошла моя очередь. «К ноге!» «На плечо!» «Смирно, вольно…» И так далее.
И вот офицер говорит, шепелявя:
– Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю!
А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся.
А офицер свое:
– Не визу теткости! Не визу молодцеватости!..
И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине:
– Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта!
Петрову дали восемь суток гауптвахты.

На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться.
В ночь перед собранием Бабичев разбудил меня и зашептал:
– Все, погибаю, испекся. Придумай что-нибудь.
– Что?
– Что угодно. Ты мужик культурный, образованный.
– Ладно, попытаюсь.
– С меня ящик водки…
Толкаю его в бок через полчаса:
– Вот слушай. Начнется собрание. Я тебя спрошу: «Есть у вас, Бабичев, гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Я скажу: «Так что ему после армии – воровать?» А дальше все зашумят, поскольку это больная тема. Может, в этом шуме тебя и оправдают…
– Слушай, – просит Бабичев, – ты напиши мне, что говорить. А то я собьюсь.
Достаю лист бумаги. Пишу ему крупными буквами: «Нет».
– И это все?
– Все. Я задаю вопрос, ты отвечаешь – «нет».
– Напиши мне, что ты сам будешь говорить. А то я все перепутаю.
Короче, просидели мы всю ночь. К утру сценарий был закончен.
Начинается комсомольское собрание. Встает подполковник Яковенко и говорит:
– Ну, Бабичев, объясните, что там у вас произошло?
Смотрю, Бабичев ищет эту фразу в шпаргалке. Лихорадочно читает сценарий. А подполковник свое:
– Объясните же, что там случилось? Ну?
Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко:
– А хули тебе, козлу, объяснять?!.
В результате он получил три года дисциплинарного батальона.

В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:
– Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм – хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»
Алешковский за него докончил:
– И наступил через двадцать лет – тридцать восьмой год!

Алешковский говорил:
– А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!

Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро – закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер.
Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
– Э!
Милиционер насторожился, обернулся.
Чудесная картина, – сказал ему Иосиф, – впервые наблюдаю мента за решеткой!

Пришел я однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал:
– Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!

Сидели мы как-то втроем – Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:
– Точность – это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!»
Бродский перебил его:
– Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!

Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил:
– Самолеты преодолевают верхнюю облачность… Ласточки попадают в сопла… Самолеты падают… Гибнут люди… Ласточки попадают в сопла… Глохнут моторы… Самолеты разбиваются… Гибнут люди…
А напротив сидел поэт Евгений Рейн.
– Самолеты разбиваются, – продолжал Веселов, – гибнут люди…
– А ласточки что – выживают?! – обиженно крикнул Рейн.

Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна:
– Вы какой, извиняюсь, будете нации?
– Еврейской, – ответил Рейн, – а вы, пардон, какой нации будете?
Иван Федорович дружелюбно ответил:
– А я буду русской… еврейской нации.

У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось пятнадцать человек гостей. Неожиданно в комнату вошла дочь Ефимовых – семилетняя Лена. Рейн сказал:
– Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.

В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством.
Оставил первомайские стихи. Финал их был такой:


«… Адмиралтейская игла
Сегодня, дети, без чехла!..»
Как вы думаете, это – подсознание?

Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал:
– Недавно была свадьба в доме товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю…
Затем он сказал:
– Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. И все танцевали этот… как его?.. Шейк. По-моему, это ужас…
Наконец он сказал:
– Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти… как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное…
Тут поднялась Ольга Берггольц и громко сказала:
– Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба – крупнейший источник познания жизни для вас!

Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву Ш – библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву Р – библиография к Розену. Какое убожество.

Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая – Дудко:
– Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!
Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:
– Что вам, собственно, надо?
– Да вот рецензию бы написать…
– Вы что, критик?
– Нет.
– Вы думаете, рецензию может написать каждый?..
Я удивился и пошел домой.
Через три дня опять звонит:
– Сережа! Что же вы не появляетесь?
Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:
– Что вам угодно?
Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его, что все это значит?
– Когда ты заходишь? – спрашивает он. – В какие часы?
– Утром. Часов в одиннадцать.
– Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит?
– Часа в два. А что?
– Все понятно. Ты являешься, когда она с похмелья – мрачная. А звонит тебе Дудко после обеда. То есть уже будучи в форме. Ты попробуй зайди часа в два.
Я зашел в два.
– А! – закричала Дудко. – Кого я вижу! Сейчас же пишите рецензию. С вашей наблюдательностью! С вашей остротой…
После этого я лет десять сотрудничал в «Звезде». Однако раньше двух не появлялся.


У поэта Шестинского была такая строчка:
Она нахмурила свой узенький лобок…
В Союзе писателей обсуждали роман Ефимова «Зрелища». Все было очень серьезно. Затем неожиданно появился Ляленков и стал всем мешать. Он был пьян. Наконец встал председатель Бахтин и говорит:
– Ляленков, перестаньте хулиганить! Если не перестанете, я должен буду вас удалить.
Ляленков в ответ промычал:
– Если я не перестану, то и сам уйду!

Встретил я как-то поэта Шкляринского в импортной зимней куртке на меху.
– Шикарная, – говорю, – куртка.
– Да, – говорит Шкляринский, – это мне Виктор Соснора подарил. А я ему – шестьдесят рублей.
Шкляринский работал в отделе пропаганды Лениздата. И довелось ему как-то организовывать выставку книжной продукции. Выставка открылась. Является представитель райкома и говорит:
– Что это за безобразие?! Почему Ахматова на видном месте? Почему Кукушкин и Заводчиков в тени?! Убрать! Переменить!..
– Я так был возмущен, – рассказывал Шкляринский, – до предела! Зашел, понимаешь, в уборную. И не выходил оттуда до закрытия.

Прогуливались как-то раз Шкляринский с Дворкиным. Беседовали на всевозможные темы. В том числе и о женщинах. Шкляринский в романтическом духе. А Дворкин – с характерной прямотой. Шкляринский не выдержал:
– Что это ты? Все – трахал да трахал! Разве нельзя выразиться более прилично?!
– Как?
– Допустим: «Он с ней был». Или: «Они сошлись»…
Прогуливаются дальше. Беседуют. Шкляринский спрашивает:
– Кстати, что за отношения у тебя с Ларисой М.?
– Я с ней был, – ответил Дворкин.
– В смысле – трахал?! – переспросил Шкляринский.

Была такая поэтесса – Грудинина. Написала как-то раз стихи. Среди прочего там говорилось:


…И Сталин мечтает при жизни
Увидеть огни коммунизма…
Грудинину вызвали на партсобрание. Спрашивают:
– Что это значит – при жизни? Вы, таким образом, намекаете, что Сталин может умереть?
Грудинина отвечала:
– Разумеется, Сталин как теоретик марксизма, вождь и учитель народов – бессмертен. Но как живой человек и материалист – он смертен. Физически он может умереть, духовно – никогда!
Грудинину тотчас же выгнали из партии.

Это произошло в Ленинградском театральном институте. Перед студентами выступал знаменитый французский шансонье Жильбер Беко. Наконец выступление закончилось. Ведущий обратился к студентам:
– Задавайте вопросы.
Все молчат.
– Задавайте вопросы артисту.
Молчание.
И тогда находившийся в зале поэт Еремин громко крикнул:
– Келе ре тиль? (Который час?)
Жильбер Беко посмотрел на часы и вежливо ответил:
– Половина шестого.
И не обиделся.

Генрих Сапгир, человек очень талантливый, называл себя «поэтом будущего». Лев Халиф подарил ему свою книгу. Сделал такую надпись:
«Поэту будущего от поэта настоящего!»

Роман Симонова: «Мертвыми не рождаются».

Подходит ко мне в Доме творчества Александр Бек:
– Я слышал, вы приобрели роман «Иосиф и его братья» Томаса Манна?
– Да, – говорю, – однако сам еще не прочел.
– Дайте сначала мне. Я скоро уезжаю.
Я дал. Затем подходит Горышин:
– Дайте Томаса Манна почитать. Я возьму у Бека, ладно?
– Ладно.
Затем подходит Раевский. Затем Бартен. И так далее. Роман вернулся месяца через три.
Я стал его читать. Страницы (после 9-й) были не разрезаны.
Трудная книга. Но хорошая. Говорят.

Валерий Попов сочинил автошарж. Звучал он так:
«Жил-был Валера Попов. И была у Валеры невеста – юная зеленая гусеница. И они каждый день гуляли по бульвару. А прохожие кричали им вслед:
– Какая чудесная пара! Ах, Валера Попов и его невеста – юная зеленая гусеница!
Прошло много лет. Однажды Попов вышел на улицу без своей невесты – юной зеленой гусеницы. Прохожие спросили его:
– Где же твоя невеста – юная зеленая гусеница?
И тогда Валера Попов ответил:
– Опротивела!»

Губарев поспорил с Арьевым:
– Антисоветское произведение, – говорил он, – может быть талантливым. Но может оказаться и бездарным. Бездарное произведение, если даже оно и антисоветское, все равно бездарное.
– Бездарное, но родное, – заметил Арьев.

Пришел к нам Арьев. Выпил лишнего. Курил, роняя пепел на брюки.
Мама сказала:
– Андрей, у тебя на ширинке пепел.
Арьев не растерялся:
– Где пепел, там и алмаз!

Арьев говорил:
– В нашу эпоху капитан Лебядкин стал бы майором.

Моя жена спросила Арьева:
– Андрей, я не пойму, ты куришь?
– Понимаешь, – сказал Андрей, – я закуриваю, только когда выпью. А выпиваю я беспрерывно. Поэтому многие ошибочно думают, что я курю.

Чирсков принес в издательство рукопись.
– Вот, – сказал он редактору, – моя новая повесть. Пожалуйста, ознакомьтесь. Хотелось бы узнать ваше мнение. Может, надо что-то исправить, переделать?
– Да, да, – задумчиво ответил редактор, – конечно. Переделайте, молодой человек, переделайте.
И протянул Чирскову рукопись обратно.

Беломлинский говорил об Илье Дворкине:
– Илья разговаривает так, будто одновременно какает: «Зд"оорово! Ст"аарик! К"аак дела? К"аак поживаешь?..»

Слышу от Инги Петкевич:
– Раньше я подозревала, что ты – агент КГБ.
– Но почему?
– Да как тебе сказать. Явишься, займешь пятерку – вовремя несешь обратно. Странно, думаю, не иначе как подослали.

Однажды меня приняли за Куприна. Дело было так.
Выпил я лишнего. Сел тем не менее в автобус. Еду по делам.
Рядом сидела девушка. И вот я заговорил с ней. Просто чтобы уберечься от распада. И тут автобус наш минует ресторан «Приморский», бывший «Чванова».
Я сказал:
– Любимый ресторан Куприна!
Девушка отодвинулась и говорит:
– Оно и видно, молодой человек. Оно и видно.

Лениздат напечатал книгу о войне. Под одной из фотоиллюстраций значилось:
«Личные вещи партизана Боснюка. Пуля из его черепа, а также гвоздь, которым он ранил фашиста…»
Широко жил партизан Боснюк!

Встретил я однажды поэта Горбовского. Слышу:
– Со мной произошло несчастье. Оставил в такси рукавицы, шарф и пальто. Ну пальто мне дал Ося Бродский, шарф – Кушнер. А вот рукавиц до сих пор нет.
Тут я вынул свои перчатки и говорю:
– Глеб, возьми.
Лестно оказаться в такой системе – Бродский, Кушнер, Горбовский и я.
На следующий день Горбовский пришел к Битову. Рассказал про утраченную одежду. Кончил так:
– Ничего. Пальто мне дал Ося Бродский. Шарф – Кушнер. А перчатки – Миша Барышников.

Горбовский, многодетный отец, рассказывал:
– Иду вечером домой. Смотрю – в грязи играют дети. Присмотрелся – мои.

Поэт Охапкин надумал жениться. Затем невесту выгнал. Мотивы:
– Она, понимаешь, медленно ходит, а главное – ежедневно жрет!

Битов и Цыбин поссорились в одной компании. Битов говорит:
– Я тебе, сволочь, морду набью!
Цыбин отвечает:
– Это исключено. Потому что я – толстовец. Если ты меня ударишь, я подставлю другую щеку.
Гости слегка успокоились. Видят, что драка едва ли состоится. Вышли курить на балкон.
Вдруг слышат грохот. Забегают в комнату. Видят – на полу лежит окровавленный Битов. А толстовец Цыбин, сидя на Битове верхом, молотит его пудовыми кулаками.

В молодости Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Вознесенского.
Это был уже не первый случай такого рода. Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела.
И тогда Битов произнес речь. Он сказал:
– Выслушайте меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело. Я расскажу, как это случилось, и тогда вы поймете меня. А следовательно – простите. Потому что я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело.
– Ну, и как было дело? – поинтересовались судьи.
– Дело было так. Захожу в «Континенталь». Стоит Андрей Вознесенский. А теперь ответьте, – воскликнул Битов, – мог ли я не дать ему по физиономии?!

Явился раз Битов к Голявкину. Тот говорит:
– А, здравствуй, рад тебя видеть.
Затем вынимает из тайника «маленькую».
Битов раскрывает портфель и тоже достает «маленькую».
Голявкин молча прячет свою обратно в тайник.

Михаила Светлова я видел единственный раз. А именно – в буфете Союза писателей на улице Воинова. Его окружала почтительная свита.
Светлов заказывал. Он достал из кармана сотню. То есть дореформенную, внушительных размеров банкноту с изображением Кремля. Он разгладил ее, подмигнул кому-то и говорит:
– Ну, что, друзья, пропьем этот ландшафт?

К Пановой зашел ее лечащий врач – Савелий Дембо. Она сказала мужу:
– Надо, чтобы Дембо выслушал заодно и тебя.
– Зачем, – отмахнулся Давид Яковлевич, – чего ради? С таким же успехом и я могу его выслушать.
Вера Федоровна миролюбиво предложила:
– Ну, так и выслушайте друг друга.

Беседовали мы с Пановой.
– Конечно, – говорю, – я против антисемитизма. Но ключевые должности в российском государстве имеют право занимать русские люди.
– Это и есть антисемитизм, – сказала Панова.
– ?
– То, что вы говорите, – это и есть антисемитизм. Ключевые должности в российском государстве имеют право занимать ДОСТОЙНЫЕ люди.

Явились к Пановой гости на день рождения. Крупные чиновники Союза писателей. Начальство.
Панова, обращаясь к мужу, сказала:
– Мне кажется, у нас душно.
– Обыкновенный советский воздух, дорогая.
Вечером, навязывая жене кислородную подушку, он твердил:
– Дыши, моя рыбка! Скоро у большевиков весь кислород иссякнет. Будет кругом один углерод.

Сергей Довлатов

Соло на ундервуде. Соло на IBM

Соло на ундервуде

Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит:

Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!

Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся. Мы его спросили:

Выучил украинский язык?

Скажи что-нибудь по-украински.

Например, мерси.

Соседский мальчик: «Из овощей я больше всего люблю пельмени…»

Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры. В любой работе есть место творчеству.

Напечатали рассказ?

Напечатали.

Деньги получил?

Получил.

Хорошие?

Хорошие. Но мало.

Гимн и позывные КГБ: «Родина слышит, родина знает…»

Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте: - Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.

Отец моего двоюродного брата говорил: - За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!

Брат спросил меня:

Ты пишешь роман?

Пишу, - ответил я.

И я пишу, - сказал мой брат, - махнем не глядя?

Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее.

Вижу, мой брат поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается.

Я говорю:

Неужели ты хорошо себя чувствуешь?

Я себя ужасно чувствую.

Но ты прихорашиваешься!

Я не прихорашиваюсь, - ответил мой брат. - Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя… мумифицирую.

Жена моего брата говорила: - Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь пить день. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.

Диссидентский указ: «В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал «Континент» - журналом «Контингент»!»

Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит:

Был ясный, теплый, солнечный…

Предпоследний день…

И, наконец, отчетливо:

Атмосфера, как в приемной у дантиста.

Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.

Убийца пожелал остаться неизвестным.

Как вас постричь? - Молча.

«Можно ли носом стирать карандашные записи?»

Выпил накануне. Ощущение - как будто проглотил заячью шапку с ушами.

В советских газетах только опечатки правдивы. «Гавнокомандующий». «Большевистская каторга» (вместо - «когорта»). «Коммунисты осуждают решения партии» (вместо - «обсуждают»). И так далее.

У Ахматовой когда-то вышел сборник. Миша Юпп повстречал ее и говорит:

Недавно прочел вашу книгу.

Многое понравилось.

Это «многое понравилось» Ахматова, говорят, вспоминала до смерти.

Моя жена говорила: - Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.

Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет «Пламя Парижа». Началось представление.

Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко:

Батя, почему молчат?

Немирович-Данченко ответил:

Это же балет.

Ну и что?

Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики.

Стаханов огорчился:

Так и будут всю дорогу молчать?

Да, - ответил режиссер.

Стало быть, ни единого звука?

Ни единого.

А надо вам сказать, что «Пламя Парижа» - балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, «Марсельезу». И вот Стаханов в очередной раз спросил:

Значит, ни слова?

Немирович-Данченко в очередной раз кивнул:

Ни слова.

И тут артисты запели.

Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит:

Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!

Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц. Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей:

Можешь уходить.

Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру:

Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов.

Берия усмехнулся и вяло произнес:

Ты ошибаешься. Это не букет. Это - венок.

Хармс говорил: - Телефон у меня простой - 32–08. Запоминается легко. Тридцать два зуба и восемь пальцев.

Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.

Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит:

Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет…

Профессору стало дурно.

Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит: - Приедут к себе на юг, знакомым будут хвастать: «Ильича видали!»

Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете.

Безобразно отвечаете, - сказала преподавательница, - два!

Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит:

Поставьте тройку.

Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядеть «своим». И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко:

Ты что, ебну?лся?!

Именно так поставив ударение - «ебну?лся».

Гаенко сказал в ответ:

Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать - ёбнулся, ебану?лся или наебну?лся. А «ебнулся» - такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет!

Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы.

Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок.

Подошла моя очередь. «К ноге!» «На плечо!» «Смирно, вольно…» И так далее.

И вот офицер говорит, шепелявя:

Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю!

А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся.

А офицер свое:

Не визу теткости! Не визу молодцеватости!..

И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине:

Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта!

Петрову дали восемь суток гауптвахты.

На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться.