Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.
Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! – и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо – не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.
Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую! особенно тонко, – любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, – то самое, от которого зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние отелей, – где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые – стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere ; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, – разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.
Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.
Пассажиров было много, пароход – знаменитая «Атлантида» – был похож на громадный отель со всеми удобствами, – с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, – и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать – подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину – одеваться.
По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену – ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из СанФранциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью – дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных… Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, – в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, – задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.
Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, – точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, – в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, – та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго – и музыка настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же… Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, похожий на прелата, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле.
В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, – наследный принц одного азиатского государства, путешествовавший инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный – тем, что крупные черные усы сквозили у него, как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море снова пахнуло зимой, шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана. Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь… Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх, шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои – китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры… Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен – очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, – но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, – его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь, даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на лакированных ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его.
Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам – и господину из Сан-Франциско, так же, как и всем прочим, казалось, что это для него одного гремит марш гордой Америки, что это его приветствует командир с благополучным прибытием. А когда «Атлантида» вошла, наконец, в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, – сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов-мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски:
– Go away! Via! Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром – завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по липкой набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом – выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и серым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри – огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час-второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять-чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду – снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп… Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков.
Однако декабрь выдался в тот год не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что «всюду происходит что-то ужасное»: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются… Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь, да все гуще и холоднее: тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках – нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем, с черными раскрытыми головами, – безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего.
Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила и прекрасна: прекрасныбыли те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь в конце-то концов, может быть, и не важно, что именно пробуждает девичью душу – деньги ли, слава ли, знатность ли рода… Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри – там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного грота и послушав абруццских волынщиков, целый месяц бродящих перед рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто.
В день отъезда, – очень памятный для семьи из Сан-Франциско! – даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Капри совсем не было видно – точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех; ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, – уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все – таки неутомимая, – только смеялась.
Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни благодаря дурной погоде он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями и дымными, курчаво-зелеными горами летел за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, третьеклассники азартно орали, где-то, точно раздавленный, давился криком ребенок, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников: «Kgoya-al! Hotel Kgoya-аl!..» И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, – совсем стариком, – уже с тоской и злобой думал обо всех этих «Royal», «Splendid», «Excelsior» и об этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние… Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножия красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани… Потом вдруг загремел и с плеском шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников – и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают – компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться… Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсиновых деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика… Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова!
Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фуникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, – несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты. Господин же из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек – и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И опять было похоже, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль.
Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.
Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове…
Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа – Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, – так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, – но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней Кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой, глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все, будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил:
– Все, сэр?
И, получив в ответ медлительное «yes» , прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла – танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и всему миру туристов».
– Я видел ее на открытках, – сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. – А этот Джузеппе – ее муж?
Двоюродный брат, сэр, – ответил метрдотель.
И помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы.
А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки – из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешившие горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал:
– На sonato, signore? И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос:
– Yes, come in… Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений.
Выбрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и придрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями – черные шелковые чулки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и, наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло не в меру тугого воротничка, таки доделал дело – и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах.
– О, это ужасно! – пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно, потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями на суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: – Это ужасно…
Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале. «Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно», – подумал он И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они?
– Через пять минут! – звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос.
– Отлично, – сказал господин из Сан-Франциско.
И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешала изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря… В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавие некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, – как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха – и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом – и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то.
Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше – и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую и многие вскакивали из за еды, опрокидывая стулья, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось:
«Что, что случилось?» – и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско… Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так. Неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, – самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, – прибежала его дочь, с распущенными волосами, в распахнувшемся капотике, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая, тяжелая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать.
Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой… Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, «освещенного отблеском золота, слабело Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, – его больше не было, – а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось – хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть, – красотой, уже давно подобавшей ему.
Вошел хозяин. «Gia e morto» , – сказал ему, шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату.
– О нет, мадам, – поспешно, корректно, но уже без всякой любезности, и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приезжие из Сан-Франциско. – Это совершенно невозможно, мадам, – сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их.
Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и вое еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности… Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе… Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках… перегородки из такого ящика можно вынуть…
Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, – оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, – потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел в стене… В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопая Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях.
– Pronto? – озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. – Partenza! – шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, – и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу.
Почом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса, почтительнейше спросил:
– На sonato, signore?
И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери:
– Yes, come in…
А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, – принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел – и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, – целую ночь играл в кости в траттории, – и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилиански разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенчиками на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седелки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, – тем, что он до последней полушки проиграл ночью вое те медяки, которыми были полны его карманы. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною… Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки – и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско… И на острове снова водворились мир и покой.
На этом острове, две тысячи лет тому назад, жил человек, совершенно запутавшийся в своих жестоких и грязных поступках, который почему-то забрал власть над миллионами людей и который, сам растерявшись от бессмысленности этой власти и от страха, что кто-нибудь убьет его из-за угла, наделал жестокостей сверх всякой меры, – и человечество навеки запомнило его, и те, что в совокупности своей, столь же непонятно и, по существу, столь же жестоко, как и он, властвуют теперь в мире, со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где он жил на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади – рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццских горца. У одного под кожаным плащом была волынка, – большой козий мех с двумя дудками, у другого – нечто вроде деревянной цевницы. Шли они – и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простирались под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы, приложили к губам свои цевницы – и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…
Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового пакгауза в другой, оно снова попало, наконец, на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых – глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм.
И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами и мрамором залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь.
Был он и на другую и на третью ночь – опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но еще громаднее его был корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженные в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною той большой как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, – клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем масленистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалось и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно скромная, хорошенькая девушка с опущенными ресницами, с невинной прической и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке – красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит гроб глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевающего мрак, океан, вьюгу…

Васильевское. 10. 1915.

«Господин из Сан-Франциско» - произведение, которое входит в ряды российской классики. Жанр «Господина из Сан-Франциско» невозможно определить сразу, необходимо разобрать произведение, проанализировать его и только потом делать какие-либо определенные выводы. Но важно сказать сразу о том, что произведение несет очень большую смысловую нагрузку. Тема рассказа "Господин из Сан-Франциско" затрагивает очень важные жизненные проблемы общества.

Несколько слов о сюжете

Говоря об описании господина из Сан-Франциско, важно отметить, что сам автор никак не называет своего главного героя. Иными словами, имя главного героя читателю неизвестно, поскольку, как пишет сам Бунин, имени мужчины никто не помнит, что уже является показателем того, что главный герой был обычным богачом, который не нес обществу никакой пользы.

Кроме того, как узнается в конце рассказа, по господину из Сан-Франциско никто не будет скучать. Это также доказывает тот факт, что среди знакомых и близких у мужчины не было людей, которые по-настоящему бы его любили и ценили, а не воспринимали в качестве толстого кошелька, способного оплатить любую блажь.

Содержание "Господина из Сан-Франциско" Бунина

Чтобы правильно проанализировать рассказ, необходимо знать его содержание. Продолжая описание господина из Сан-Франциско, посмотрим на сюжет, который разворачивается вокруг главного героя. Мужчина, этот самый господин, отправляется в путешествие со своей семьей, состоящей из жены и дочери. Он много работал на протяжении своей жизни и теперь, наконец, может позволить себе такой отдых, поскольку изрядно богат.

Отправляясь к месту отдыха на огромном и дорогом пароходе, господин не отказывает себе ни в каких удобствах: на судне есть и ванны, и гимнастические залы, и бальные залы. Многие пассажиры просто прогуливаются по палубам. По описанию условий на этом пароходе читателю сразу видно, что люди на борту богаты. Они могут позволить себе любые удовольствия: несколько приемов пищи, ликеры, сигары и многое другое.

Когда пароход приходит в конечную точку своего назначения - Неаполь, господин из Сан-Франциско вместе со своей семьей отправляется в дорогой отель. Даже в отеле все идет так, как и запланировано: с утра - завтрак, прогулка, днем - посещение музеев и осмотр достопримечательностей, вечером - богатый стол и плотный ужин. Но этот год выдался не очень теплым для Неаполя - льют беспрестанные дожди и продувает ледяной ветер. Тогда семья господина из Сан-Франциско решает отправиться на остров Капри, где, по слухам, стоит сильная жара и цветут лимоны.

Смерть богача

Сев на маленький пароходик, семья не находит себе места - у них морская болезнь, от которой они сильно измучены. Добравшись до острова, семья господина останавливается в небольшом отеле. Более или менее оправившись от тяжелого путешествия, семья начинает готовиться к обеду. Собравшись раньше дочери и жены, мужчина направляется в тихий читальный зал. Открыв газету, господин внезапно почувствовал себя плохо, и он умирает от инфаркта.

Тело господина из Сан-Франциско переносят в одну из самых маленьких спален во всем отеле. Стоящие вокруг жена, дочь и несколько сотрудников смотрят на него и не знают, что им делать дальше - то ли радоваться, то ли горевать. Жена господина просит хозяина отеля разрешить перенести тело покойного мужа в их апартаменты, но получает отказ. По словам хозяина, эти номера слишком ценны для его отеля и он просто не может позволить испортить репутацию своего предприятия. Жена господина также спрашивает, где она может заказать гроб для покойного. Хозяин отеля объясняет, что здесь таких вещей найти нельзя, и взамен предлагает вдове огромный ящик из-под содовой в качестве гроба.

Уже на рассвете тело покойного господина из Сан-Франциско отправляют в родные земли. Тело, которое лежит в хорошо просмоленном ящике от содовой, находится на самой глубине парохода. Отправляется домой той же дорогой, вокруг господина все так же страшно шумят глубокие морские воды.

Мир главного героя

Говоря о жанре "Господина из Сан-Франциско", важно сказать что это рассказ. Это сразу видно по первым строкам произведения, которые рассказывают читателю о мире, из которого произошел мужчина.

Мир, из которого произошел главный герой, поражает своей материальностью: в нем нет места ни человеческим эмоциям, ни чудесам - только расчет, только денежные купюры. Автор «Господина из Сан-Франциско» показывает читателям, насколько общество деградировало - деньги встали на первый план, отодвигая на задний план все духовные ценности, которые были заложены в человека природой.

Главные герои

Главные герои «Господина из Сан-Франциско», как видно даже по краткому содержанию, люди состоятельные, которые не знают никаких финансовых трудностей. Их путешествие было рассчитано на два года, что уже говорит о том, что оно было тщательно продумано. Главный герой - господин из Сан-Франциско, мужчина, в жизни которого господствует порядок и упорядоченность. Иван Бунин особенно подчеркивает все приготовления главного героя к этому путешествию. Тщательно обдумав каждую деталь этой поездки, главный герой показывает себя как человек ответственный, нетерпящий каких-либо неожиданностей, которые могут поставить его в неловкое положение, вызвать затруднения.

Жена же этого господина - женщина, которая привыкла принимать от мужа всяческие знаки внимания. Она не является опорой для него, а лишь принимает все как должное. Для нее является вполне обыкновенным то, что он посвятил свою жизнь работе, чтобы содержать свою семью в богатстве. Дочь господина - избалованная девочка, которая на протяжении всей своей жизни не знала ни проблем, ни каких-либо невзгод. Выращенная в отличных материальных условиях, она всегда получала все, чего только хотела. Это путешествие для девочки, так же, как и для ее матери, является чем-то обычным и приемлемым, несмотря на тяжелый труд отца в молодости. Кроме того, нельзя сказать, что девчушка любит отца - в ее отношениях с ним чувствуется холод и безразличие.

Об авторе

Стоит сразу сказать несколько слов об авторе «Господина из Сан-Франциско». Иван Бунин, который уже хорошо известен каждому интересующемуся литературой в 12-13 лет, стал автором и этого произведения. Однако "Господин из Сан-Франциско", жанр которого - рассказ, совсем не похож на те произведения, которые часто встречаются в литературном архиве писателя. В этом рассказе присутствует главный герой, вокруг которого развивается сюжет. Обычно же у писателя встречаются произведения, которые содержат в себе описания пейзажей и ландшафтов, которые «хранятся в памяти», словно картины. Например, "Антоновские яблоки" Бунина стали именно тем произведением, которое не имеет никакого основного сюжета, а содержит в себе описание прекрасной природы, когда-то окружавшей писателя.

Образ господина

Рассказ «Господин из Сан-Франциско», образы которого разнообразны и несут разную роль для произведения, способен научить читателей воспринимать материальные блага как нечто должное, неспособное продлить жизнь. Как мы видим на примере главного героя, который обладал всем, чего хотел, деньги не смогли спасти его от сердечного приступа. И даже несмотря на то, что господин был очень богат, тело его переправляли домой не в дорогом гробу, а в обычном ящике, который спрятали на самое дно парохода. Деньги не смогли ему обеспечить даже достойный «последний» путь.

Жена и дочь: образы

Женские образы в «Господине из Сан-Франциско» стали в произведении показателем меркантильности. Привыкшие жить в достатке, ни в чем себе не отказывавшие на протяжении многих лет, эти две фигуры воспринимают все блага как должное. Господин стал для этих двух героинь чем-то обыденным, однако не имеющим какой-либо ценности. Даже после того, как господин скончался, героини не знали, как реагировать на его смерть - с одной стороны, они должны впасть в горе, как сделали бы это любящие жена и дочь; с другой - смерть господина была желанной, она сняла с плеч героинь камень, освободив их от натиска мужчины.

Общий вывод по произведению

Рассмотрев содержание «Господина из Сан-Франциско», жанр которого определяется как рассказ, его главных героев, проанализировав все образы, нужно сказать, что автор старался показать, насколько испортилось общество за несколько лет. Бунин рассказывает о деградации всего общества, которое выбрало в качестве главной ценности деньги, забыв о простых вещах, которые составляли духовную сторону каждого. Кроме этого, в «Господине из Сан-Франциско» Иван Бунин показывает и другую сторону человеческой натуры - человек привыкает ко всему. Об этом свидетельствуют образы дочери и жены господина, которые принимают блага мужчины как должное, не несущее какой-либо ценности. При этом они не развиты духовно. Для них материальное, так же, как и для остальных, стоит на первом месте, однако они не знают цену деньгам, поэтому способны бросать их на ветер. Они не поддерживают господина, они даже не огорчены его смертью. Смерть мужчины лишь испортила вечер для них.

Иван Бунин затрагивает очень важную тему в рассказе "Господин из Сан-Франциско", с которой столкнулось общество: помещение материального достатка на первый план в жизни людей и полное отрицание всего духовного в человеке.

В 1915 году в коллективном издании «Слово» впервые публикуется небольшой рассказ И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско». Название произведения может сбить с толку, особенно, если читатель не знаком с творчеством Ивана Алексеевича. Кажется, что речь идет о захватывающем сюжете, в котором некий господин, таинственная личность из чужедальних земель оказывается в самом центре удивительных и где-то опасных приключений. Однако содержание рассказа говорит об обратном. Кто же на самом деле этот человек из Сан-Франциско?

Наш сайт предлагает короткий рассказ «Господин из Сан-Франциско» читать онлайн. Описывая главного героя, автор намеренно не называет его имени и с первых же строчек предупреждает, что никто ни на борту теплохода «Атлантида», ни на Капри, ни в Неаполе не запомнил его имени. Как такое могло случиться? Перед нами добропорядочный господин средних лет, который за долгие годы напряженной работы накопил денег, обзавелся крепкой семьей - женой и дочерью, и создал свою собственную надежную систему ценностей. Он заслуживает уважения, громкого имени и долгожданного отдыха. Однако, существует и обратная сторона показного благополучия, доказывающая противоположное. Жизнь данного персонажа прошла настолько серо, тускло и пошло, что, наоборот, если бы и нашелся человек, который запомнил его имя - это могло бы стать настоящей сенсацией. Всю жизнь он тяжело трудился, но не для невиданных открытий и достижений и не для внутреннего роста и осознания самого себя. Он преследовал иную цель - стать ровней уважаемым, «респектабельным» людям из высшего света, и вместе с ними провести оставшиеся годы в разнообразных удовольствиях и наслаждениях. И вот наступил этот долгожданный час, когда его финансовое состояние приблизилось к желаемой цифре, и он мог отправиться в длительное путешествие по миру. Он пересекает океан и оказывается в шикарном отеле. Вечером его ждет роскошный ужин, и с он помпезностью готовиться к нему: неспешно моется, бреется, надевает элегантный фрак, великолепные бальные туфли и спускается вниз… Через минуту, в уютном читальном зале происходит нечто ужасное, и вместе с тем закономерное - он умирает. Вокруг столпотворение и шум. Гости опечалены. Но не трагедия их поразила, а безнадежно испорченный вечер и скорый отъезд из приличного отеля.

Скачать рассказ «Господин из Сан-Франциско» полностью и бесплатно можно на нашем сайте.

В ноябре 2012 года исполняется 160 лет со дня рождения и 100 лет со дня смерти
Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка (6 ноября 1852 — 15 ноября 1912)

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (настоящая фамилия Мамин; 25 октября (6 ноября) 1852 года, Висимо-Шайтанский завод, Пермской губернии, ныне посёлок Висим Свердловской области — 2 (15) ноября 1912 года, Санкт-Петербург — русский прозаик и драматург.

Стоит произнести "Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк", как вспоминается известная фотография, где он выглядит довольным жизнью, солидным человеком, в богатой шубе, в каракулевой папахе. По воспоминаниям друзей, он был душой компании, веселым человеком, прекрасным рассказчиком. Как всякого хорошего человека его любили дети, старики и животные.
Но на самом деле жизнь Мамина-Сибиряка была очень трудной, благополучными были только раннее детство да пятнадцать месяцев счастливого брака. Не было литературного успеха, которого он заслуживал. Далеко не все печаталось. В конце жизни он писал издателям,что его сочинений "наберется до 100 томов, а издано только 36".

Дмитрий Наркисович Мамин родился 6 ноября 1852 г. в поселке Висим (Висимо-Шайтанский завод, принадлежащий Демидовым) в 40 км от Нижнего Тагила в семье поселкового священника. Семья большая (четверо детей), дружная, трудовая ("без работы я не видел ни отца, ни матери"), читающая (в семье была своя библиотека, читали детям вслух). Жили небогато. Отец часто говорил: "Сыт, одет, в тепле - остальное прихоть". Он много времени отдавал своим и чужим детям, бесплатно учил поселковых ребятишек.
О своем раннем детстве и о родителях писатель говорил: "Не было ни одного горького воспоминания, ни одного детского упрека".
С 1860 по 1864 год Митя учился в Висимской поселковой начальной школе для детей рабочих, помещавшейся в большой избе.

Но пришла пора учиться всерьез. Денег на гимназию для сыновей у Наркиса Мамина не было. Когда мальчику исполнилось 12 лет, отец отвез его и старшего брата Николая в Екатеринбург и отдал их в духовное училище. где когда-то учился сам. Это было тяжелое время для Дмитрия. Дикие бурсацкие нравы так подействовали на впечатлительного ребенка, что он заболел, и отец забрал его из училища. С большой радостью вернулся Митя домой и в течение двух лет чувствовал себя совершенно счастливым: чтение чередовалось со скитаниями по горам, ночевками в лесу и домах приисковых рабочих. Быстро пролетели два года. У отца не было средств отдать сына в гимназию, и его снова отвезли в ту же бурсу.
В книге воспоминаний "Из далекого прошлого" Д.Н. Мамин-Сибиряк описал свои впечатления от учения в бурсе. Рассказал он о бессмысленной зубрежке, телесных наказаниях, невежестве учителей и грубости воспитанников. Настоящих знаний в училище не давали, а учеников заставляли заучивать наизусть целые страницы из Библии, петь молитвы и псалмы. Чтение книг считалось делом недостойным "настоящего" бурсака. В бурсе ценилась только грубая сила. Старшие ученики обижали младших, жестоко издевались над "новичками". Мамин-Сибиряк считал не только потерянными, но и вредными годы, проведенные в училище. Он писал: "Нужно было много лет, много страшного труда, чтобы вытравить все то зло, которое вынесено мною из бурсы, и чтобы взошли те семена, которые были заброшены давным-давно родной семьей".

По окончании бурсы в 1868 году Мамин-Сибиряк поступил в Пермскую семинарию - духовное заведение, дававшее среднее образование. Семинария мало чем отличалась от бурсы. Та же грубость нравов и плохое преподавание. Священное писание, богословские науки, древние языки - греческий и латынь - вот что главным образом должны были изучать семинаристы. Однако лучшие из них стремились к научным знаниям.
В Пермской духовной семинарии в начале 1860-х годов существовал тайный революционный кружок. Преподаватели и семинаристы - члены кружка - распространяли революционную литературу на уральских заводах и открыто призывали к выступлению против хозяев. В то время, когда в семинарию поступил Мамин, кружок был разгромлен, были арестованы и исключены многие семинаристы, но подпольную библиотеку сумели спасти. В ней хранились запретные сочинения Герцена, работы Добролюбова, роман Чернышевского "Что делать?" и книги по естествознанию (Ч.Дарвина, И.М. Сеченова, К.А. Тимирязева). Несмотря на все преследования, в Пермской семинарии сохранялся дух свободомыслия, и учащиеся протестовали против лицемерия и ханжества. Стремясь получить знания, чтобы приносить пользу народу, Дмитрий Мамин ушел из семинарии после 4-го класса, не окончив ее: он больше не хотел быть священником. Но именно к пребыванию в Пермской духовной семинарии относятся его первые творческие попытки.

Весной 1871 года Мамин уехал в Петербург, а в августе 1872 года он поступил на ветеринарное отделение Медико-хирургической академии. Он был увлечен бурным общественным движением 1870-х годов, посещал революционные студенческие кружки, читал произведения Маркса, участвовал в политических спорах. Вскоре полиция установила за ним слежку. Жилось ему трудно. Приходилось экономить на всем: на квартире, на обеде, на одежде, книгах. Вдвоем с товарищем Дмитрий снимал холодную, неуютную комнату в большом доме, где жили студенты и городская беднота. Д.Н. Мамин сочувственно относился к движению народников-пропагандистов, но для себя выбрал другую дорогу - писательский труд.
С 1874 для заработка писал для газет отчёты о заседаниях научных обществ. В 1875 году в газетах "Русский мир" и "Новости" он начал репортерскую работу, давшую, по его словам, знание "подноготной" жизни, "умение распознавать людей и страсть окунаться в гущу повседневности". В журналах "Сын отечества" и "Кругозор" он публиковал остросюжетные истории, не лишенные, в духе П.И. Мельникова-Печерского, этнографической наблюдательности, рассказы о разбойниках, уральских старообрядцах, загадочных людях и происшествиях ("Старцы", 1875; "Старик", "В горах", "Красная шапка", "Русалки", все - 1876 и т.д.).

Ведя богемный образ жизни, студент Мамин серьезно учился, много читал, слушал лекции, посещал музеи. Но, решив стать писателем, он осенью 1876 года, не окончив курс Медико-хирургической академии, переходит на юридический факультет Петербургского университета, считая, что ему необходимо изучить общественные науки, которые помогут лучше разобраться в окружающей жизни.

Его первое беллетристическое произведение "Тайны зеленого леса " напечатано без подписи в журнале "Кругозор" в 1877 году и посвящено Уралу. Зачатки таланта, знакомство с природой и жизнью края замечаются в этом произведении. Ему хочется жить за всех, чтобы все испытать и все перечувствовать. Продолжая учиться на юридическом факультете, Мамин пишет большой роман "В водовороте страстей" под псевдонимом Е. Томский, роман претенциозный и очень слабый во всех отношениях. Он отнес рукопись романа в журнал "Отечественные записки", который редактировал М.Е. Салтыков-Щедрин. Большим ударом для начинающего писателя была отрицательная оценка этого романа, данная Салтыковым-Щедриным. Но Мамин правильно понял, что ему недостает не только литературного мастерства, но, прежде всего, знания жизни. В итоге, его первый роман был напечатан лишь в одном малоизвестном журнале.
И на этот раз Мамину не удалось довести учебу до конца. На юридическом факультете он проучился около года. Чрезмерная работа, плохое питание, отсутствие отдыха надломили молодой организм. У него начался плеврит. К тому же, из-за материальных трудностей и болезни отца, Мамин не смог сделать взнос платы за учение и вскоре был исключен из университета. Весной 1877 года писатель уехал из Петербурга. Всем сердцем потянулся юноша на Урал. Там вылечился он от болезни и нашел силы для новых трудов.

Оказавшись в родных местах, Дмитрий Наркисович собирает материал для нового романа из уральской жизни. Поездки по Уралу и Приуралью расширили и углубили его знание народной жизни. Но новый роман, задуманный еще в Петербурге, пришлось отложить. Заболел и в январе 1878 года умер отец. Дмитрий остался единственным кормильцем большой семьи. В поисках работы, а также чтобы дать образование братьям и сестре семья в апреле 1878 года переезжает в Екатеринбург. Но и в большом промышленном городе недоучившему студенту устроиться на службу не удалось. Дмитрий стал давать уроки отстающим гимназистам. Утомительная работа оплачивалась плохо, но учитель из Мамина вышел хороший, и скоро он приобрел славу лучшего репетитора в городе. Не оставил он на новом месте и литературной работы; когда не хватало времени днем, писал по ночам. Несмотря на денежные затруднения, он выписывал из Петербурга книги.

В начале 1880-х годов в журналах Петербурга и Москвы стали печататься рассказы, очерки и повести до сих пор никому не известного писателя Д.Сибиряка. Вскоре, в 1882 году, вышел первый сборник путевых очерков "От Урала до Москвы" ("Уральские рассказы"). Очерки были опубликованы в московской газете "Русские ведомости", а затем в журнале "Дело" вышли его очерки "В камнях", рассказы ("На рубеже Азии", "В худых душах" и др.). Героями рассказов были фабричные рабочие, уральские старатели, чусовские бурлаки, в очерках оживала уральская природа. Эти произведения привлекли к себе читателей. Сборник быстро раскупили. Так входил в литературу писатель Д.Н. Мамин-Сибиряк. Его произведения стали ближе к требованиям демократического журнала "Отечественные записки", и Салтыков-Щедрин уже охотно печатал их. Так, в 1882 году начинается второй период литературной деятельности Мамина. Его уральские рассказы и очерки регулярно появляются в "Устоях", "Деле", "Вестнике Европы", "Русской Мысли", "Отечественных Записках". В этих рассказах уже чувствуется самобытный изобразитель жизни и нравов Урала, вольный художник, умеющий дать понятие о гигантском человеческом труде, изобразить всякие контрасты. С одной стороны, дивная природа, величественная, полная гармонии, с другой - неурядица людская, тяжелая борьба за существование. Присоединив к своему имени псевдоним, писатель быстро приобрел популярность, и подпись Мамин-Сибиряк осталась за ним навсегда.

Первым крупным произведением писателя был роман "Приваловские миллионы " (1883), который в течение года печатался в журнале "Дело". Этот роман, начатый еще в 1872 году, - самый популярный из его сочинений в наши дни, был совсем незамечен критикой в момент его появления. Герой романа, молодой идеалист, пытается получить наследство, находящееся под опекой, с тем, чтобы расплатиться с народом за жестокий фамильный грех угнетения и эксплуатации, однако безволие героя (следствие генетической деградации), утопичность самого социального проекта обрекает предприятие на неудачу. Яркие эпизоды быта, раскольничьи предания, картины нравов "общества", образы чиновников, адвокатов, золотопромышленников, разночинцев, рельефность и точность письма, изобилующего народными поговорками и пословицами, достоверность в воспроизведении различных сторон уральского быта сделали это произведение, наряду с другими "уральскими" романами Мамина-Сибиряка, масштабной реалистической эпопеей, впечатляющим образцом отечественной социально-аналитической прозы.

В 1884 году в журнале "Отечественные записки" появился следующий роман "уральского" цикла - "Горное гнездо ", закрепивший за Маминым-Сибиряком репутацию выдающегося писателя-реалиста. Второй роман рисует также со всех сторон горнозаводский Урал. Это - великолепная страница из истории накопления капитализма, остро сатирическое произведение о несостоятельности "магнатов" уральских горных заводов как организаторов промышленности. В романе талантливо изображен горный царек Лаптев, форменный вырожденец, "замечательный тип из всех, какие только встречались в нашей литературе" по мнению Скабичевского, высоко ставившего роман "Горное гнездо" и находящего, что "Лаптева смело можно поставить в одном ряду с такими вековечными типами, как Тартюф, Гарпагон, Иудушка Головлев, Обломов".
В задуманном как продолжение "Горного гнезда" романе "На улице " (1886; первонач. назв. "Бурный поток") Мамин-Сибиряк переносит своих "уральских" героев в Петербург, и, рассказывая о взлете и крахе некоего газетного предприятия, подчеркивает отрицательный характер социального отбора в "рыночном" обществе, где лучшие (наиболее "нравственные") обречены на нищету и гибель. Проблема поиска смысла жизни совестливым интеллигентом поднимается Маминым-Сибиряком в романе "Именинник " (1888), рассказывающем о самоубийстве земского деятеля. В то же время Мамин-Сибиряк явно тяготеет к народнической литературе, стремясь писать в стиле почитаемых им Г.И. Успенского и Н.Н. Златовратского - в "беллетристическо-публицистической", по его определению, форме. В 1885 году Д.Н. Мамин написал пьесу "Золотопромышленники" ("На золотом дне "), не имевшую большого успеха. В 1886 году он был принят в члены Общества любителей российской словесности. Внимание литературной общественности привлек сборник Мамина-Сибиряка "Уральские рассказы " (тт. 1-2; 1888-1889), в котором сплав этнографических и познавательных элементов (как позднее у П.П. Бажова) воспринимался в аспекте своеобразия художественной манеры писателя, отмечалось его мастерство пейзажиста.


Дмитрий Наркисович (в центре) и его коллеги-«думцы».

В Екатеринбурге проходят 14 лет жизни писателя (1877-1891). Он женится на Марии Якимовне Алексеевой , которая стала не только женой и другом, но также и прекрасным советчиком по литературным вопросам. Она была родом из Нижнего Тагила, а её отец -
крупный заводской служащий в хозяйстве Демидовых. Саму её можно было отнести к числу образованнейших, умных и очень смелых женщин горнозаводского Урала. Несмотря на сложный кержацкий уклад семьи отца и исконно поповский уклад семьи Маминых, она с тремя детьми ушла от законного мужа и вверила свою судьбу тогда еще молодому начинающему литератору. Она помогла ему стать настоящим писателем.
Прожили они в незаконном, гражданском, браке 12 лет. А в 1890 году вышел один из крупнейших романов писателя "Три конца" о его малой родине - Висиме. Посвящен он Марии Якимовне.

В эти годы он совершает много поездок по Уралу, изучает литературу по истории, экономике, этнографии Урала, погружается в народную жизнь, общается с "простецами", имеющими огромный жизненный опыт. Два продолжительных выезда в столицу (1881-1882, 1885-1886) упрочили литературные связи писателя: он знакомится с Короленко, Златовратским, Гольцевым и другими. В эти годы пишет и печатает много небольших рассказов, очерков. Несмотря на напряжённую литературную работу, находит время на общественную и государственную деятельность: гласный Екатеринбургской городской Думы, присяжный заседатель Екатеринбургского окружного суда, организатор и устроитель знаменитой Сибирско-Уральской научно-промышленной выставки...

Мамин-Сибиряк приближался к своему сорокалетию. Издание романов дало ему возможность купить в Екатеринбурге дом для матери, родных.


Литературно-мемориальный дом-музей Д. Н. Мамина-Сибиряка. Фото 1999 г.Располагается в бывшем собственном доме писателя. Адрес: г.Екатеринбург, ул. Пушкина, 27.

Он женат. Казалось бы, есть все для счастливой жизни. Но начался духовный разлад. Его творчество не замечала столичная критика, мало откликов от читателей. Писатель пишет другу: "-Я подарил им целый край с людьми, природой и всеми богатствами, а они даже не смотрят на мой подарок". Не очень удачной была и женитьба. Не было детей. Мучило недовольство собой. Казалось, жизнь кончается.

Но к новому театральному сезону из Петербурга приехала красивая молодая актриса Мария Морицевна Гейнрих


Мария Морицовна Абрамова (1865-1892 гг.). Русская актриса и антрепренёр родилась в Перми. Ее отцом был осевший в России венгр
Мориц Гейнрих Ротони. Говорят, что он был старинного знатного рода, участвовал в восстании мадьяров в 1848 году и был ранен; за его поимку была назначена большая награда.
Сначала он долго жил в Оренбурге, женился на сибирячке, переменив свою фамилию на Гейнрих. Позже он переехал в Пермь, где открыл фотоателье. У него была большая семья. Мария Морицовна была старшей, потом десять мальчиков и, наконец, последняя — девочка Лиза (1882 г.) — моя мать.
В 1880 году в Пермь был сослан на жительство молодой В. Г. Короленко. В свободное время он занимался педагогической деятельностью, был учителем и в многочисленной семье Гейнрихов.
После ссоры с отцом Мария Морицовна покидает Пермь и перебирается в Казань. Там она некоторое время посещала фельдшерские курсы. Затем поступает актрисой в театр и выходит замуж за актера Абрамова. Однако совместная их жизнь длилась не долго и закончилась разводом.
Играла в провинции (Оренбург, Самара, Рыбинск, Саратов, Минск, Нижний Новгород, Таганрог, Мариуполь).
Гастрольная жизнь дается ей тяжело. «Хоть в омут головой, а жизнь, которую, поневоле, приходится вести, - такая пошлая, грязная, безобразная, яма помойная. А люди, которые живут этой жизнью, о них и говорить нечего. Слова человеческого, хорошего в пять лет ни разу не слыхала. А вне сцены то же самое. Кто знакомится с актрисами? Перворядники, ловеласы всевозможные, которые смотрят на актрису, как на кокотку высшего разряда» - пишет она В. Г. Короленко.
В 1889, получив богатое наследство, Абрамова сняла в Москве театр Шелапутина и организовала собственный под названием «Театр Абрамовой». В этом театре, помимо самой Абрамовой, играли: Н. Н. Соловцов, Н. П. Рощин-Инсаров, И. П. Киселевский, В. В. Чарский, Н. А. Мичурин-Самойлов, М. М. Глебова и др. Театр поставил: «Горе от ума», «Ревизор», «Мёртвые души», «На всякого мудреца довольно простоты».
Наряду с этими спектаклями ставились и эффектные мелодрамы. «Газеты прославляют театр Абрамовой», - писал Чехову поэт Плещеев, и тот соглашался, что да, дескать, «у Абрамовой дела идут хорошо».
Постановкой «Лешего» (1889 г.) театр Абрамовой начал сценическую историю пьес Чехова. Премьера состоялась 27 декабря 1889 года, и это был полный провал. «Чехов бежал из Москвы, его не было дома несколько дней даже для близких друзей», - вспоминал один из таких как раз друзей, писатель Лазарев-Грузинский.
Неумелое ведение финансовых дел вскоре привело театр Абрамовой на грань банкротства. Не помог и переход театра с декабря 1889 г. на положение «Товарищества», возглавляемого Киселевским и Чарским. В 1890 году театр закрылся.
Беда, как известно, не приходит одна: именно в это время у Абрамовой умирает мать, и молодая женщина, на руках у которой оказалась пятилетняя сестренка (будущая жена Куприна), вынуждена была подписать контракт и отправиться на Урал уже не как владелица театра, а в качестве актрисы. В 1890-1891 годах Абрамова играла в екатеринбургской труппе П. М. Медведева. Лучшие роли: Медея («Медея» А. С. Суворина и В. П. Буренина), Василиса Мелентьева («Василиса Мелентьева» Островского и С. А. Гедеонова), Маргарита Готье («Дама с камелиями» А. Дюма-сына), Адриенна Лекуврер («Адриенна Лекуврер» Э. Скриба и Э. Легуве). «Прекрасная Медея, Далила, Василиса Мелентьева, Катерина, она производила сильное впечатление на публику», - писал в своих воспоминаниях Б. Д. Удинцев.
В Екатеринбурге Мария Абрамова знакомится с писателем Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком. Позже она вспоминала: «Я говорила в первый день приезда, что хотелось бы познакомиться, ему передали, и вот он нанес мне визит - и очень понравился, такой симпатичный, простой».

Они познакомились, полюбили друг друга. Ей 25 лет, ему 39-й год.

О первом впечатлении, которое произвела на него Абрамова, Мамин-Сибиряк пишет «Первое впечатление от Марии Морицовны получилось совсем не то, к какому я был подготовлен. Она мне не показалась красавицей, а затем в ней не было ничего такого, что присвоено по штату даже маленьким знаменитостям: не ломается, не представляет из себя ничего, а просто такая, какая есть в действительности. Есть такие особенные люди, которые при первой встрече производят такое впечатление, как будто знаешь их хорошо давно».

Между актрисой и писателем завязывается роман. Страстная любовь Дмитрия Мамина-Сибиряка и Марии Морицовны Абрамовой «вызывала много толков». Современница вспоминает: «На моих глазах происходило перерождение Мамина в другого человека… Куда девался его желчно-насмешливый вид, печальное выражение глаз и манера цедить сквозь зубы слова, когда он хотел выразить свое пренебрежение к собеседнику. Глаза блестели, отражая полноту внутренней жизни, рот приветливо улыбался. Он на моих глазах помолодел. Когда на сцене появлялась Абрамова, он весь превращался в слух и зрение, не замечая ничего окружающего. В сильных местах ее роли Абрамова обращалась к нему, глаза их встречались, и Мамин как-то подавался вперед, загораясь внутренним огнем, и даже румянец выступал на его лице». Мамин не пропускал ни одного спектакля с ее участием.

Однако, все складывалось очень сложно, муж Марии не давал развода. В городе пошли сплетни, пересуды. Влюбленным не оставалось ничего другого, как бежать в Петербург. 21 марта 1891 г. они уехали (больше Мамин-Сибиряк не жил на Урале).

Там они, по выражению одного мемуариста, свили «свое уютное гнездышко на Миллионной улице, где чувствовалось столько задушевного тепла и где взор с любовью останавливался на этой красивой парочке из литературно-артистического мира, перед которой, казалось, развертывалась такая широкая, светлая жизненная дорога».

Здесь он скоро сблизился с литераторами-народниками - Н. Михайловским, Г. Успенским и другими, а позднее, на рубеже веков, и с крупнейшими писателями нового поколения - А. Чеховым, А. Куприным, М. Горьким, И. Буниным, высоко оценившим его труды.


Чехов А.П, Мамин-Сибиряк Д.Н., Потапенко И.Н. (1894-1896)


А.М. Горький, Д.Н. Мамин-Сибиряк, Н. Д. Телешов, И.А. Бунин. Ялта, 1902 г.


Писатели - частые посетители чеховского дома в Ялте. Слева направо: И.А.Бунин, Д.Н.Мамин-Сибиряк, М.Горький, Н.Д.Телешов

Художник И.Репин писал с него эскизы запорожцев для своей знаменитой картины. Д. Н. Мамин-Сибиряк рассказывал: «Интереснее всего моё знакомство с Репиным, у которого я был в мастерской, и он рисовал с меня для своей будущей картины «Запорожцы» целых два часа, - ему нужно было позаимствовать мои глаза для одного, а для другого веко для глаза и для третьего запорожца поправить нос».

Недолгим было счастье новой семьи в Петербурге. Мария родила дочку и на следующий день (21 марта 1892 г.) умерла. Дмитрий Наркисович чуть не покончил с собой от горя. Из письма к матери: "счастье промелькнуло яркой кометой, оставив тяжелый и горький осадок. Грустно, тяжело, одиноко. На руках осталась наша девочка, Елена - все мое счастье".
Мамин-Сибиряк остался с двумя детьми: новорожденной Аленушкой и десятилетней Лизой, сестрой Маруси. 10 апреля 1892 года он писал Морицу Гейнриху, отцу девочки, моему деду, который к этому времени очень опустился: «У меня осталась на руках Ваша дочь Лиза, Вы пишете, что устроите ее у старшего брата. Дело в том, что и мне хотелось бы в память Марии Морицовны дать хорошее воспитание Лизе, которое в провинции недоступно. Я ее помещу или в институт, или в женскую гимназию».
Через некоторое время Дмитрий Наркисович сообщил отцу Лизы, что после смерти Марии Морицовны он устроил Лизу в хорошую семью — к А. А. Давыдовой, вдове Карла Юльевича Давыдова, директора Петербургской консерватории (К. Ю. Давыдов был также композитором и прекрасным виолончелистом). Сама Давыдова слыла красавицей и умницей. Она была издательницей литературного журнала «Мир божий». У Александры Аркадьевны была единственная дочь, Лидия Карловна, вышедшая замуж за М. И. Туган-Барановского, известного ученого-экономиста. В семье жила еще и приемная дочь - Мария Карловна, будущая первая жена Куприна, унаследовавшая после смерти Александры Аркадьевны и Лидии Карловны журнал «Мир божий». Дом Давыдовых посещали интересные и талантливые люди Петербурга.
С большим сочувствием А. А. Давыдова отнеслась к горю Дмитрия Наркисовича.
Она приютила у себя Аленушку и Лизу, а когда Мамин поселился в Царском Селе, Давыдова порекомендовала ему бывшую гувернантку Марии Карловны, жившую с ними Ольгу Францевну Гувале , чтобы вести его дом и смотреть за детьми.
Мамин-Сибиряк еще долго горюет. 25 октября 1892 года он пишет своей матери: «Милая дорогая мама, сегодня мне наконец минуло сорок лет... Роковой день... Я считаю его смертью, хоть умер на полгода раньше... Дальше каждый год явится своего рода премией. Так и будем жить.
Да, сорок лет.
Оглядываясь назад и подводя итоги, должен сознаться, что, собственно говоря, не стоило и жить, несмотря на внешний успех и имя... Счастье промелькнуло яркой кометой, оставив тяжелый горький осадок. Благодарю имя той, которая принесла это счастье, короткое, мимолетное, но настоящее.
Мое будущее в могиле рядом с ней.
Дочка Аленушка да простит мне эти малодушные слова: когда она сама будет матерью, она поймет их значение. Грустно, тяжело, одиноко.
Наступила слишком ранняя осень. Я еще в силах и, может быть, проживу долго, но что это за жизнь: тень, призрак».
Брак с Марией Морицовной не был официально зарегистрирован, так как Абрамов не соглашался на развод, и только в 1902 году Мамин смог удочерить Аленушку. Понемногу Ольга Францевна крепко забрала в свои руки бразды правления в небольшой семье Мамина. Лизу она невзлюбила. Моя мама часто мне рассказывала о своем тяжелом детстве. Из гордости она не жаловалась Дмитрию Наркисовичу. Постоянно, даже в мелочах, Ольга Францевна давала ей почувствовать, что фактически она чужая и живет из милости. Всяких обид было столько, что несколько раз Лиза убегала. Первый раз — в редакцию «Мира божьего», второй раз — в цирк, куда она решила поступить. Мамин-Сибиряк привозил ее обратно.
Дмитрий Наркисович безумно любил Аленушку. Она была болезненная, хрупкая, очень нервная девочка. Чтобы ее успокоить, он перед сном рассказывал ей сказки. Так родились прелестные «Аленушкины сказки ».
Постепенно все портреты Марии Морицовны пропали из кабинета Мамина-Сибиряка. Строгий порядок, педантичность, расчетливость, граничащая со скупостью,— все это было глубоко чуждо Мамину. Часто вспыхивали скандалы.
И все-таки он был полностью под влиянием Гувале, которая через несколько лет стала его женой.
Ревность к покойнице никогда не покидала ее. Даже после смерти Мамина она говорила Федору Федоровичу Фидлеру, что Мамин жил с Марусей всего полтора года, но это время было для него сущим адом, о котором он вспоминал с ужасом,— до того невыносим был характер покойницы: «крутой, своенравный, злобный и мстительный». Все это явно противоречит письмам и воспоминаниям Мамина. Он всегда продолжал любить Марусю и воспитывал эту любовь в Аленушке.
Мария Карловна часто навещала свою бывшую гувернантку. Она относилась к Лизе, словно старшая высокообразованная девица к маленькой нелюбимой сиротке.
Понемногу Лиза превратилась в прелестную девушку с редкой улыбкой. Она была очень небольшой, с миниатюрными ножками и ручками, пропорциональна, как статуэтка Танагра. Лицо бледно-матовое, точеное, с большими серьезными карими глазами и очень темными волосами. Ей часто говорили, что она похожа на свою сестру Марию Морицовну.


Елизавета Морицовна Гейнрих (Куприна)

Пошли сплетни, что Мамин неравнодушен к Лизе. Ей стало еще тяжелее, так как Ольга Францевна начала без всяких причин ревновать. Лиза решила окончательно покинуть дом Маминых и поступила в Евгеньевскую общину сестер милосердия.
Об этом событии вспоминает Фидлер в октябре 1902 года: «Мамин праздновал свои именины в Царском Селе на новой квартире (Малая ул., 33), освещенной электрическим светом. Было много гостей, но сам виновник торжества почти ничего не пил и имел необычно мрачный вид,— вероятно, удрученный решительным заявлением Лизы, что она не уйдет из общины сестер милосердия».
Ухаживать за больными, спасать от смерти людей оказалось настоящим призванием Лизы, сутью всего ее существа. Она мечтала о самопожертвовании.
Мамин несколько раз ездил в общину, умолял Лизу вернуться, но на этот раз ее решение было бесповоротным. Началась русско-японская война. Лиза в качестве сестры милосердия в феврале 1904 года добровольно попросилась на Дальний Восток. Мамин-Сибиряк страшно за нее беспокоился, делал все, чтобы воспрепятствовать отъезду, тщетно упрашивал остаться, даже запил с горя.
Проводы уезжающих на фронт были торжественными: флаги и музыка. Дмитрий Наркисович приехал проводить Лизу на Николаевский вокзал. После отъезда он говорил о ней с Фидлером с чисто отеческой любовью и трогательной озабоченностью.
По коротким запискам моей матери известно, что поездка на фронт оказалась очень тяжелой: поезда были переполнены, теплушки перегружены. А тут еще в иркутском туннеле с поездом, в котором ехала Лиза, случилось крушение: первые тяжелые впечатления, первые убитые и раненые.
В Иркутске мама встретила одного из своих братьев, остальные разъехались кто на Дальний Восток, кто в Харбин, кто в Китай. Потом ей предстояла длинная дорога по Байкалу, потом Харбин, Мукден (Порт-Артур был уже сдан). Солдаты болели тифом, дизентерией, появилась даже чума. Поезда обстреливались.
Лиза вела себя самоотверженно и была награждена несколькими медалями.
Вскоре она снова попала в Иркутск, где встретила свою первую любовь — молодого врача, грузина. Они обручились. У Лизы всю жизнь были твердые понятия о честности, доброте, о чести. Тем страшнее ей показалось крушение веры в любимого человека. Она случайно увидела, как ее жених жестоко избивал беззащитного солдата, и немедленно порвала с ним, но была так потрясена, что чуть не покончила самоубийством. Чтобы больше с ним не встречаться, Лиза взяла отпуск и вернулась в Питер к Маминым, где атмосфера для нее не стала легче.

Елена-Аленушка родилась больным ребенком. Врачи говорили "не жилец". Хилость Алёнушки вызывала постоянные опасения, и, действительно, позже врачи обнаружили неизлечимую болезнь нервной системы - пляску святого Витта: лицо девочки всё время подергивалось, случались и конвульсии. Это несчастье еще более усилило заботу отца. Но отец, друзья отца, няня-воспитательница - "тетя Оля" вытащили Аленушку с "того света". Пока Аленушка была маленькой, отец днями, часами сидел у ее кроватки. Недаром ее называли "отецкой дочерью".

Когда девочка начала понимать, отец ей стал рассказывать сказки, сначала те, что знал, потом начал сочинять свои сказки, стал их записывать, собирать.

В 1897 г. "Аленушкины сказки" вышли отдельным изданием. Мамин-Сибиряк писал: "- Издание очень милое. Это моя любимая книга - ее писала сама любовь, и поэтому она переживет все остальные". Эти слова оказались пророческими. Его "Аленушкины сказки" ежегодно издаются, переводятся на другие языки. О них много написано, из связывают с фольклорными традициями, уменьем писателя занимательно преподнести нравственные уроки. Куприн писал о них: "Эти сказки - стихотворения в прозе, художественнее Тургеневских".
Мамин-Сибиряк в эти годы пишет редактору: "Если бы я был богат, то посвятил бы себя именно детской литературе. Ведь это счастье - писать для детей".

Когда Аленушка подросла, то из-за болезни она не могла учиться в школе, ее учили дома. Отец много внимания уделял развитию дочки, водил ее в музеи, читал ей. Аленушка хорошо рисовала, писала стихи, брала уроки музыки. Дмитрий Наркисович мечтал поехать в родные места и показать Урал дочери. Но врачи запрещали Аленушке далекие поездки.

В 1900 году Дмитрий Наркисович официально женился на воспитательнице Алёнушки Ольге Францевне Гувале, к которой очень привязалась девочка. В этот период жизни (второй царскосельский - 1902-1908 гг.) Мамины уделяли большое внимание хрупкому ребенку, превращающемуся в девушку.

Когда Лиза вернулась с войны, Куприны отсутствовали. Их дочка Люлюша, оставленная на няньку, заболела дифтерией. Лиза, страстно любившая детей, день и ночь дежурила у постели Люлюши и очень к ней привязалась. Вернувшись в Петербург, Мария Карловна обрадовалась привязанности дочери к Лизе и предложила последней поехать с ними в Даниловское, имение Федора Дмитриевича Батюшкова. Лиза согласилась, так как чувствовала себя в то время неприкаянной и не знала, чем себя занять.

Впервые Куприн обратил внимание на строгую красоту Лизы на именинах Н. К.Михайловского. Об этом свидетельствует краткая записка моей мамы, где не указана дата этой встречи. Она вспоминает только, что молодежь пела под гитару, что среди гостей был молодой еще Качалов.
В Даниловском Куприн уже по-настоящему влюбился в Лизу. Я думаю, что в ней была та настоящая чистота, та исключительная доброта, в которых очень нуждался в то время Александр Иванович. Однажды во время грозы он объяснился с нею. Первым чувством Лизы была паника. Она была слишком честной, ей совсем не было свойственно кокетство. Разрушать семью, лишать Люлюшу отца казалось ей совершенно немыслимым, хотя и у нее зарождалась та большая, самоотверженная любовь, которой она впоследствии посвятила всю жизнь.
Лиза снова обратилась в бегство. Скрыв от всех свой адрес, она поступила в какой-то далекий госпиталь, в отделение заразных больных, чтобы быть совсем оторванной от мира.
В начале 1907 года для друзей Куприных стало ясно, что супруги несчастливы и что разрыв неизбежен.
Куприну была чужда светская неискренность, кокетство, соблюдение правил салонного этикета. Я помню, как он выгнал какого-то несчастного молодого человека из нашего дома только за то, что, как ему показалось, он смотрел на меня «грязными глазами». Он всегда ревниво следил за мною, когда я танцевала.
Легко представить себе его бешеную реакцию, когда Мария Карловна намеками давала ему понять, кто и как за ней ухаживает. В то же время Куприн не мог постоянно находиться под одной крышей с нею. Если судить по воспоминаниям самой Марии Карловны, то создается впечатление, что отец совсем не мог работать дома. Странно подумать, что, живя в одном городе со своей женой и ребенком, он снимал комнату в гостинице или уезжал в Лавру, в Даниловское либо в Гатчину, чтобы писать.
В феврале 1907 года Куприн ушел из дома; он поселился в петербургской гостинице «Пале-Рояль» и стал сильно пить. Федор Дмитриевич Батюшков, видя, как Александр Иванович губит свое железное здоровье и свой талант, взялся разыскать Лизу. Он нашел ее и стал уговаривать, приводя именно такие аргументы, которые только и могли поколебать Лизу. Он говорил ей, что все равно разрыв с Марией Карловной окончателен, что Куприн губит себя и что ему нужен рядом с ним именно такой человек, как она. Спасать было призванием Лизы, и она согласилась, но поставила условием, что Александр Иванович перестанет пить и поедет лечиться в Гельсингфорс. 19 марта Александр Иванович с Лизой уезжают в Финляндию, а 31-го разрыв с Марией Карловной становится официальным.

В это время Мария Карловна и ее бывшая гувернантка Ольга Францевна восстановили против нашей семьи Любовь Алексеевну, мать Куприна, старшую сестру Софью Ивановну Можарову, а также Мамина-Сибиряка, попавшего полностью под влияние жены.
Одно время Мамин был особенно плохо настроен против Куприна, но впоследствии понял, что был несправедлив.
В литературных воспоминаниях «Отрывки вслух» приводится такое высказывание Мамина-Сибиряка: «А вот Куприн. Почему он большой писатель? Да потому что живой. Живой он, в каждой мелочи живой. У него один маленький штришок и — готово: вот он весь тут, Иван Иванович. А почему? Потому что Куприн тоже был репортером. Видал, вынюхивал людей, как они есть. Кстати, он, знаете, имеет привычку настоящим образом, по-собачьи, обнюхивать людей. Многие, в особенности дамы, обижаются. Господь с ними, если Куприну это нужно...» Об отношении Мамина-Сибиряка к Лизе в то время пишет Ф. Ф. Фидлер: «Когда Лиза вышла замуж за Куприна,— двери дома Мамина для нее закрылись навсегда. Сам Мамин продолжал ее любить по-прежнему (он воспитывал ее от 10- до 18-летнего возраста), но «тетя Оля» не могла ей простить, что она была причиной развода Куприна с его первою женой, Марией Карловной Давыдовой, ее бывшей воспитанницей; кроме того, это подавало дурной пример Аленушке.
Так мне жаловалась сама Ольга Францевна... Шли месяцы, Лиза продолжала любить Мамина, своего второго отца, и стремилась повидаться с ним. Свидание не устроилось, несмотря на то, что я для сего предложил свою квартиру. Мамин охотно согласился на мое предложение, но благодаря его запуганности («а что, если тетя Оля узнает?») разговор кончился ничем. «Недавно Лиза была крайне неосторожна: в заказном конверте она прислала мне карточку, на которой она снята со своим младенцем. Пришлось вложить портрет в другой конверт и без единого слова приписки вернуть его Лизе». «Зачем же ты показал его жене?» — «Она его без меня вскрыла».
С Куприным Мамин иногда встречался в ресторане. Но он умер, так и не увидав той, к которой был отечески нежно привязан и которая ему, хотя отдаленно, напоминала его «Марусю».
Несмотря на свою исключительную доброту, моя мать не простила Ольге Францевне своего горького детства и того, что она не могла попрощаться с человеком, по-отцовски любившим ее. Аленушка, нервная, поэтичная девушка, приезжала в Гатчину и не раз пыталась примирить Лизу и тетю Олю. Но это оказалось невозможно.

из книги Куприной К.А. "Куприн - мой отец"

С годами Мамина все больше занимают процессы народной жизни, он тяготеет к романам, в которых главным действующим лицом оказывается не исключительный человек, а целая трудовая среда. Большую известность приобрели романы Д.Н. Мамина-Сибиряка "Три конца " (1890), посвященный сложным процессам на Урале после Крестьянской реформы 1861 года, "Золото " (1892), в жестких натуралистических подробностях описывающий сезон золотодобычи и "Хлеб " (1895) о голоде в уральской деревне в 1891-1892 годах. Подолгу работал писатель над каждым произведением, собирая огромный исторический и современный материал. Глубокое знание народной жизни помогло автору ярко и правдиво показать тяжелое положение рабочих и крестьян и с негодованием обличить богачей заводчиков и фабрикантов, присвоивших себе природные богатства края и эксплуатирующих народ. Сумрачный драматизм, обилие самоубийств и катастроф в произведениях Мамина-Сибиряка, "русского Золя", признаваемого одним из создателей отечественного социологического романа, явили одну из важных граней общественного умонастроения России конца века: ощущение полной зависимости человека от социально-экономических обстоятельств, выполняющих в современных условиях функцию непредсказуемого и неумолимого античного рока.
Красочным языком, мажорной тональностью отличаются исторические повести Мамина-Сибиряка "Братья Гордеевы" (1891; о демидовских крепостных, обучавшихся во Франции) и "Охонины брови" (1892; о восстании Уральского заводского населения в эпоху Пугачева), а также легенды из быта башкир, казахов, киргизов ("Лебедь Хантыгал", "Майя" и др.). "Кряжистый", "сильный и смелый", по воспоминаниям современников, типичный "уральский человек", Мамин-Сибиряк с 1892 года,

Одна из лучших книг Мамина-Сибиряка - автобиографический роман-воспоминание о петербургской юности "Черты из жизни Пепко " (1894), в котором рассказывается о первых шагах Мамина в литературе, о приступах острой нужды и моментах глухого отчаяния. Он ярко обозначил миросозерцание писателя, догмы его веры, взгляды, идеи, которые легли в основу лучших его произведений: глубокий альтруизм, отвращение к грубой силе, любовь к жизни и, вместе с тем, тоска о ее несовершенствах, о "море печали и слез", где столько ужасов, жестокостей, неправды. "Неужели можно удовлетвориться одной своей жизнью. Нет, жить тысячью жизней, страдать и радоваться тысячью сердец - вот где жизнь и настоящее счастье!" - говорит Мамин в "Чертах из жизни Пепко". Последние крупные произведения писателя - роман "Падающие звезды " (1899) и рассказ "Мумма" (1907).


Д. Н. Мамин-Сибиряк. Портрет-шарж работы В. Каррика

Последние годы у Мамина-Сибиряка были особенно трудными. Болезни. Боязнь за судьбу дочери. Уходят из жизни друзья: Чехов, Глеб Успенский, Станюкович, Гарин-Михайловский. Его почти перестали печатать. 21 марта (роковой день для Мамина-Сибиряка) 1910 г. умирает мать Дмитрия Наркисовича. Это была для него огромная потеря. В 1911 г. писателя "разбил" паралич. Незадолго до своего ухода он писал другу: " - вот и конец скоро - Жалеть мне в литературе нечего, она всегда для меня была мачехой- Ну, и черт с ней, тем более, что для меня лично она переплетена была с горькой нуждой, о какой не говорят даже самым близким друзьям".
Но приближался юбилей: 60 лет со дня рождения Мамина-Сибиряка и 40 лет его писательской работы. О нем вспомнили, пришли поздравить. А Мамин-Сибиряк был в таком состоянии, что ничего уже не слышал. В свои 60 лет он казался дряхлым, седым стариком с потухшими глазами. Юбилей был похож на панихиду. Говорили хорошие слова: "Гордость русской литературы..", "Художник слова", подарили роскошный альбом с поздравлениями.
Но было уже слишком поздно. Дмитрий Наркисович умер через шесть дней (ноябрь 1912 г.), а после его смерти еще шли телеграммы с поздравлениями и пожеланиями.
В столичной печати не заметили ухода Мамина-Сибиряка. Только в Екатеринбурге друзья собрались на траурный вечер. Похоронили Мамина-Сибиряка рядом с женой в Александро-Невской Лавре в Петербурге.